В каком бы направлении ударились бы романисты, изображая потрясение отца Герасима? Они бы дули с разных румбов, и так и эдак надувая паруса. Потом уж записные знатоки, обсуживая, кто из них достоин премиальных и западных изданий, толковали бы о самобытном материале, стилевом разнообразии, о том, что соцреализм уже кремирован и т. д. А между тем нас надувают и пишущие, и обсуждающие — и лжа, и лажа, симпатии и антипатии, а ларчик… Нет, его открыть не просто, коль ты не романист, а следователь. Трудись усердно, безымянно, не жди наград и не оспаривай истолкователей, которым, как некогда Булгарину и Гречу, хорошо бы и на гауптвахте посидеть, что на Сенной… Трудись смиренно. И тогда, быть может, восчувствуешь другое «я»… Скажу вам коротко о том, что длилось долго: библиографические и биографические разыскания. Всего-то навсего. Без вдохновенья и без слез. Но ларчик был открыт.
Певцом всех русских бань, как оказалось, был еврей. Куда б ни шло, русскоязычный. Так нет же, португальский. Служил лейб-медиком, в походы ратные ходил; полезен был увечным, хворым, потом — наукам в Академии наук. Так было при царице Анне. Но воцарилась дщерь Петра. Такая, знаете ль, веселая, чертовски брови хороши, плясунья, любила баню и не только, да вот евреев не любила. Играя бровью, весело сказала: «От врагов Христовых не желаю и полезной прибыли». А слово царское на ветер не бросают, и доктор Санчес был изгнан за кордон.
И это знал отец Герасим. Однако, прибыль-то полезную имея, не придавал доселе он значенья тому, что гимн российским баням спел еврей… И крыши ехали, как ехал он в пролетке. Все нынешнее — там, в Комитете, когда особа важная пронзительную речь держала, и там, на Невском, когда наш государь не жаловал апостолов-евреев, а Марк не соглашался с православным государем, — все нынешнее, включая помышление о бане, потрясло отца Герасима, а затем…
Затем, уж к дому подъезжая, он, может, и запел бы жалобно: «Евреи, евреи, кругом одни евреи…» — да отнялся язык: у дома прядал ушами статный конь под синим чепраком. Под синим, ну, значит, из конюшен Бенкендорфа.
ХРИПЕЛИ СТАРЧЕСКИ ЧАСЫ. В подполье осторожничала мышь-подпольщица; кот-мурлыка, готовый к мере пресеченья, сторожко лежал в углу.
Отец Герасим, сутулясь за столом, плевал на пальцы, свечной нагар снимая, и, рук не отирая, всей пятернею лез в волоса. Бурсацкая привычка, знак бодрости в мыслительном процессе. Протоиерей с древнееврейского переводил на русский.
Откроем карты.
Тот жеребец, что у подъезда гордился синим чепраком, принадлежал Ракееву… Пришла пора вас успокоить, ведь мы расстались с ним в расстройстве чувств. Утратив по дороге сиониста-преступника, душа которого сбежала в Ерусалим, капитан, вернувшись в Петербург, подал рапорт. Прямой и честный, без ссылок на погодные условия. И, назначенье получив, вакансию закрыл — стал Старшим Адъютантом Штаба Корпуса Жандармов и тем значительно повысил ранг поручений, на него возложенных… Тому уж минул час, другой, как Федор Спиридоныч доставил на дом протоиерея Павского бумаги еврея Бромберга, который Пинхус, и бумаги его дяди, который Плонский Соломон.
Но почему же Бромберга? Ведь Пинхус сам же обратился в Третье отделение с прожектом об устроении в Санкт-Петербурге еврейского подворья? А это, видите ли, параллелизм в работе органов. И это вовсе не присловье о правой руке, не ведающей о левой, нет, условие секретности.
Однако во всяком «изме» есть минусы. И вот вам один из них, притом весьма существенный. Конечно, оный давно изжит, но в те времена, о коих речь, существовал по непростительной халатности. Тайная полиция империи не имела в своем штате переводчика с еврейского. Евреи ж, хитрые донельзя, писали почему-то по-еврейски. Пришлось искать днем с фонарем. И в Александро-Невской лавре, и в Комитете для рассмотрения указан был отец Герасим Павский.
Ну, выдался денек! Ну, обложили со всех сторон! Отец Герасим, однако, удержался на ногах: препоручение-то государственное, и страх не смеет подавать советы.
Скажу вам больше. В первые мгновенья при взгляде на еврейский текст протоиерей испытал давно испытанное. От этих букв, от этих слов, от звуков этих провеял в духоте сухой и горький ветр тысячелетий, и он, ученый богослов, как бы смутился малости своей — песчинка на бесконечных берегах Времен.
Но запах вечности сменил сиюминутный. Письмо его сиятельства шибало кельнскою водой. Граф Бенкендорф, сама любезность, просил не складывать бумаги Бромберга и Плонского в долгий ящик, до греческих календ.