А тот не подозревал, сколь подлы милые девицы, не удержавшись на сучке, как птицы. Где ж догадаться, коль опыт не такой?.. Его приятелям в провинциях российских, бывало, ручкой сделают: эй, отвяжись-ка, ухажер и зубоскал — и, вздернув носик-чижик, прищелкнут словно бы калеными орешками: «Знай, ащеулка, свою улку!» Нет, Ащеулов, словно бы наперекор семантике, ащеулкой — насмешником и волокитой — не был. Однако не был и жрецом любови платонической, сказать по-русски, сухой любви. Случалось, и пересыхало, но в горле — от уваженья томного к грехопаденью незамужних и замужних. Руками белыми большими нисколько не дрожа, он вздрагивал баритональным голосом, внушая гипнотически — я разделю ваш грех сполна и так же, как и вы, покаюсь на духу. Он знал претонкую науку расставанья и уплывал, как облако в штанах… Ну, как, ну, где же было догадаться Пал Палычу, какую плюху ему отвесит Облеухова?..
С корабля он не попал на бал. И потому, что не был Чацким, и потому, что не был в бальной форме — в мундире, башмаках. Номера он взял в Демутовом заезжем доме. Коридорные глазели на гирлянду иномарок: на англичаночку, что в розовом капоте, на немочку в капоте голубом, и на полячку в капоте синем, и на итальянку… как бы вам сказать… дым наваринский с искрой, с искрой… В доносе — какая же гостиница без стукачей, без слухачей — в доносе указали, что генерал привез «пригожих женщин разных наций».
СПЕШИШЬ, ТОРОПИШЬСЯ, стараясь нить не упустить, да надо иногда дать задний ход. Вот здесь — к письму девицы Облеуховой, впервые введенному в научный оборот. Историк должен знать — к стопам повергнутое, оно и вправду вознеслось к очам отца отечества.
«Прочти и ты», — сказал он шефу Госбезопасности. Тот, прочитав, вздохнул: «Нельзя не содрогнуться». Царь на него взглянул внимательно, угадывая природу дрожи. Потом сказал скучливо: «Несчастная к отмщению взывает». Тут Бенкендорфов палец указательный задумчивой подушечкой тронул подбородок, что было знаком вопросительным. Царь косо поднял эполетное плечо. Сказал: «Дознайся, Александр Христофорович, слевшил ли Ащеулов иль впрямь прелюбодейной жизни».
Аудиенция закончилась, и шеф жандармов удалился. Заметим вскользь, он был отменным кавалеристом, но удалился, отнюдь не шаркая.
«Однако, — думал Бенкендорф, садясь в карету и отправляясь к Красному мосту, — однако…» Он в этот противительный союз, а может, междометие, вместил и снисхожденье к боевому генералу, пусть и пехотному, — тот покорял Кавказ, чего ж опешивать перед девицей; и раздраженье на девицу Облеухову, отяжелевшую от поведенья легкого. Однако в этом же «однако», как в овале, а может, в нимбе, был строгий лик отца отечества, блюстителя сугубой нравственности в семье народов.
Взойдя в роскошный кабинет, распорядился шеф не шифром: о генерале Ащеулове П.П. взять сведения у бывших сослуживцев, у предводителей дворянства тех губерний, где расположены его именья, а также у соседей-помещиков. Засим призвал он обер-аудитора Попова.
МИХАЛ МАКСИМЫЧ оскорбился порученьем. Служить-то рад, шпионить тошно. И не в гостиных, а в гостинице. Бордель! И некому послать картель. А душу, как Пинхус Бромберг говорит, душу-то не выплюнешь, и вот отрыгивает желчью.
Велел он кучеру держать к Демуту.
Давно гостиница Демута слыла в столице наилучшей. Живали там посланники, негоцианты, набитые деньгами, а значит, спесью, или бросал там якорь какой-нибудь накрахмаленный милорд, любитель путешествий, что сродни разведывательным действиям. Кошельки пожиже нанимали комнаты с единственным окном, оно бельмисто глядело в сумрак двора-колодца. Фасад взирал на Мойку; другой — в Конюшенную, но Большую. Платили здесь за стол с обедом рупь. За нумера помесячно от двадцати пяти до сорока. Кому охота, пусть определит соотношенье с курсом нынешним.
Трактир Демута близ Полицейского моста. А Полицейский мост ведь недалек от Красного, где тайная полиция. Не лучше ль было бы Михал Максимычу от огорчения пойти пешком, глядишь, и выплюнул бы душу, а вместе с ней и желчь. Так вправе рассуждать лишь тот, кто про шпионов не читал. А следственно, так рассуждать никто не вправе. Шпион Попов, заметьте, прибыл не в казенном экипаже, а в наемном. И с багажом. В заезжий дом приехал пензенский помещик, он либерал и литератор.
Он сам себе избрал «легенду». В гостинице-то при знакомстве неизбежны — откуда вы, как там у вас?.. Он Пензу помнил, помнил и окрестности: словесник имел и ботанические интересы и гимназистов на вакатах водил в сады, в поля и на луга… Что до «литератора», то здесь уж, сами понимаете, ему ль не карты в руки? И тут в его шпионстве возникал мотив довольно странный, хоть и навеянный заезжим домом. Тут Пушкин нумер брал. Чаадаев тут, бывало, принимал гостей; он в креслах сиживал, а рядом произрастал из кадки лавр, но не ботаника, а символ: Чаадаев в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес…