Выбрать главу

Фон Фок доверял интуиции. Интуиция уверяла фон Фока, что государь его не любит. Бог весть почему, по какой причине, не любит, и баста. Максим Яковлевич не ошибался; Милий Алексеевич знал об этом из дневников Пушкина. И вот статский советник цепенел, отчего казался совершенно невозмутимым. Он грел ноги у камина и полировал ногти. Нет, фон Фок не думал о красе ногтей, как отнюдь не всегда думают о благочестии, перебирая четки, а думал о подозрительности государя и находил объяснение, пограничное с оправданием.

Бабка убила деда. Отца удавили. А потрясение 14 декабря? Да, злодеи казнены, злодеи осуждены, однако «вторые Рылеевы» зовут к топору. Он сам, фон Фок, в недавней депеше сообщал в Москву, правду сказать, мало веря тому, что сообщал, — по дороге в Сибирь государственный преступник Трубецкой, воспользовавшись отлучкой фельдъегеря, сказал жене станционного смотрителя: «Ничего! В Москве человек десять наших, им поручено управиться с государем».

Соединив мысленно и наследственные впечатления его величества, и свои же сообщения его величеству о предполагаемых поскребышах-заговорщиках, а теперь и донос прохиндея Константинова, эстафетой отправленный обер-полицмейстером, Максим Яковлевич почувствовал себя скверно и как бы сделался схож со своим давним покровителем де Сангленом. Отстраненный от дел тайного надзора, Яков Иванович ничего на свете так не боялся, как тайного надзора. Тогда это представлялось комическим. Теперь воображение, редко посещавшее фон Фока, разыгралось.

Он выпил два стакана киршвассера, выкурил трубку душистого кнастера и, обретая душевное равновесие, изготовился к контратаке, главное направление которой плотно вместилось в контекст прошлых депеш Бенкендорфу, а значит, и государю. Направление было такое: приверженцы бюрократии тщатся умалить в глазах его величества и всего благонамеренного общества репутацию высшего надзора. Фон Фок написал: органов. Милий Алексеевич поежился. Максим же Яковлевич фон Фок перебелил депешу-жалобу.

«Я должен поговорить с вашим превосходительством об одном обстоятельстве, настолько же нелепом, как и неприятном во многих отношениях. Полиция отдала приказание следить за моими действиями и за действиями органов надзора. Полицейские чиновники, одетые во фраки, бродят около маленького дома, занимаемого мною, и наблюдают за теми, кто ко мне приходит. Положим, мои действия не боятся дневного света, но из этого вытекает большое зло: надзор, делаясь сам предметом надзора, вопреки всякому смыслу и справедливости, — непременно должен потерять в том уважении, кое ему обязаны оказывать в интересах успеха его действий.

Можно контролировать мои действия — я ничего против этого не имею, даже был бы готов одобрить это, — но посылать подсматривать за мною и навещающими меня лицами таких болванов, на которых все уличные мальчишки показывают пальцами, — это слишком уж непоследовательно, чтобы не сказать больше.

Между тем средства, которыми располагает полиция, неисчислимы, тогда как средства надзора, напротив, очень ограничены. Полицейское начальство имеет право карать тотчас без всякого следствия. Вот это-то и есть то бесценное преимущество, которого недостает надзору.

Круг действий последнего недостаточно обширен, потому что и средства его ограничены; деятельность его могла бы быть гораздо шире без тех препятствий, которые ставит ему полиция, руководствующаяся в этом отношении своим принципом и служебной завистью».

А тебя, сударь, не гложет зависть? Незлобивый очеркист обозлился на фон Фока: «органы». Ничего не скажешь, зеку звук несносный.

Но зависть не когтила фон Фока. Прежде стоял слева от левши де Санглена, теперь стоял справа от правши Бенкендорфа. Незаменим. Не сегодня-завтра — действительный статский, чин генеральский. Служебной зависти не зная, он знал высокие порывы. Правитель дел, он правил бал и, случалось, не давал хода делам, коли доносили на людей просвещенного, по его меркам, образа мыслей. В камин, в пылающий камин… Ипатыч, обутый в валенки, — барин не терпит шума, — дворник Ипатыч, мягко ступая, приносил дрова и железным совком выгребал золу.

Ценитель штрихов и деталей, Башуцкий не желает замечать, что Ипатыч по совместительству истопник и сторож. Этот фон Фок не держит многочисленной прислуги, живет жалованьем, значит, на руку чист. Ничего не желает замечать Милий Алексеевич. Все заслонила фон Фокова подлость — «проучить при первом удобном случае».

Врешь, сударь, ты черный завистник! «Его величество дал Пушкину отдельную аудиенцию, длившуюся более двух часов…» У Трубецкого, государственного преступника, есть в Москве и родственники, и друзья, но эмиссаров нет. Эмиссары-стукачи — твоя докука, Максим Яковлевич. («Москва наполнилась шпионами» — это не Башуцкий, это — Башуцкому кто-то из твоих, фон Фок, современников.) И один из них… как бишь?.. не фамилия, а сливочная помадка из довоенного «Норда» на Невском… да, Локателли, осведомил о двухчасовой аудиенции с глазу на глаз. Пушкина привезли из Михайловского, он был в мятом дорожном костюме, небрит. Государь принял Пушкина в кремлевском Малом дворце. «Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?» А тебя, просвещенного борца с бюрократией, никогда не удостаивал и минутой. И все твои органы, включая срамной, снедает, свербит зависть. Ты сразу же пишешь Бенкендорфу. Пишешь так, будто высказываешь не свое мнение. О, ты очень внимателен «к общему мнению». Оно умнее Вольтера с компанией, повторяешь ты вслед за Талейраном. Не дашь ему сражения и не посадишь в тюрьму, повторяешь ты вслед за Наполеоном. И с дальним прицелом добавляешь: общественное мнение ни с кем не советуется, но к общественному мнению нужно обращаться за советом. Вот почему ты пишешь Бенкендорфу о Пушкине, храня и в подлости осанку благородства: говорят, что… Говорят, что он «презирает людей», говорят, что он «честолюбец, пожираемый жаждой вожделений»; «как примечают, имеет он столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае». И ты вздыхаешь, как добродетельный Тартюф: «Он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему».