Старик за прилавком, немец, поднял унылое лицо, чтобы пробурчать унылое «ах».
— Ах, мистер Харрис, ваши снимки еще не готовы. Зайдите днем.
Он прошелся по улицам, на которых таял снег; эклектизм этой стороны бухты Золотой Рог казался сошедшим прямо со страниц сборника острот. Почты на его имя в консульстве не было, что не явилось сколь-нибудь неожиданным. Пол-одиннадцатого.
Кондитерское изделие в кондитерской. Две лиры. Сигарета. Еще изделия: чем-то измазанная кариатида, египетская гробница, греческий храм, превращенный палочкой Цирцеи в лавку мясника. Одиннадцать часов.
Он просмотрел залежавшиеся книги в магазинчике, которые уже многократно просматривал. Одиннадцать с половиной. Ну, теперь-то они точно должны быть готовы.
— А вот и вы, мистер Харрис. Очень хорошо.
Улыбаясь в предвкушении, он открыл конверт и вытащил тонкую пачку покоробившихся фотографий.
Нет.
— Мне кажется, это не мои снимки.
Он протянул их обратно. Он не хотел держать их в руках.
— Что?
— Это не те фотографии. Вы перепутали.
Старик надел заляпанные очки и просмотрел снимки. Прищурив глаза, изучил имя, надписанное на конверте.
— Вы мистер Харрис.
— Да, так и написано на конверте. Конверт мой, но не снимки.
— Тут нет никакой ошибки.
— Но это чужие фотографии. Какой-то семейный пикник. Сами видите.
— Я лично вынимал кассету с пленкой из вашего фотоаппарата. Помните, мистер Харрис?
Он смущенно хихикнул. Он ненавидел сцены. Следовало уйти, совсем отказавшись от снимков.
— Да, я хорошо помню. Но боюсь, вы могли перепутать пленку с какой-нибудь другой. Эти фотографии делал не я. Я снимал на кладбище мечети Эйюба. Вам это ничего не напоминает?
Как ребенок, после обвинения в недобросовестности переделывающий задание с преувеличенной внимательностью, старик нахмурил брови и принялся изучать все фотографии подряд. Торжествующе откашлявшись, положил одну из них на прилавок.
— Кто это, мистер Харрис?
На снимке был маленький мальчик.
— Кто? Я… я не знаю его имени.
Старик немец испустил театральный смешок и поднял глаза вверх, призывая небо в свидетели.
— Это вы, мистер Харрис! Вы!
Он нагнулся к прилавку. Пальцы до сих пор отказывались прикоснуться к снимку. Маленький мальчик находился на руках какого-то человека. Лицо мужчины склонилось над его головой, словно он высматривал в коротко стриженых волосах вшей. Детали расплывались: дальность была ошибочно установлена на бесконечность.
В самом ли деле это его собственное лицо? Усы походили, полукружия под глазами, волосы, спадающие вперед…
Но выбранный ракурс, неверная глубина резкости оставляли место сомнению.
— Двадцать четыре лиры, мистер Харрис.
— Да, пожалуйста.
Он нашел в бумажнике банкноту в пятьдесят лир. Старик принялся рыться в дамской пластиковой сумочке в поисках мелочи.
— Спасибо, мистер Харрис.
— Да, я… извините меня.
Старик молча сложил снимки в конверт и протянул его над прилавком.
Он положил конверт в карман пиджака.
— Это я ошибся.
— До свидания.
— Да, до свидания.
Посреди улицы при солнечном свете он был беззащитен. В любой момент могли появиться та или другой, чтобы положить руку на плечо или потянуть за штанину. Он вернулся в кондитерскую и разложил их в четыре ряда на мраморной поверхности стола.
Двадцать фотографий. Один день из баллады, до того банальной, что она выглядела невероятной.
Три из них были настолько передержаны, что уже никуда не годились, их можно просто выбросить. Три других представляли, по-видимому, острова или различные части крайне неровного берега. Их композиции не хватало воображения, зияли огромные пустоты белого неба и бликующей воды. Зажатая между ними земля казалась темной длинной дорожкой с прямоугольными мушками строений.
Имелась еще узкая крутая улочка, отороченная деревянными домами и голыми по случаю зимы садами.
Оставшиеся тринадцать были снимками людей или групп людей, смотрящих прямо в объектив. Женщина в черных одеждах с грубыми чертами лица, почерневшими зубами, прищуренными от солнца глазами на одном снимке стоит под сосной, на другом сидит, неудобно пристроившись на куче сложенных друг на друга камней. Смуглый лысый старик с огромными усами и многодневной щетиной. Затем они оба вместе на очень нечеткой фотографии. Три маленькие девочки перед немолодой женщиной, рассматривающей их с удовлетворенным видом собственницы. Потом все они вокруг старика, не обращающего, похоже, на них никакого внимания. Группа из пяти мужчин: тень от раздвинутых ног того, который снимал, четко вырисовывается на галечнике переднего плана.
И эта женщина. Одна. Бледное морщинистое лицо резким полуденным солнцем превращено в белую гладкую маску.
Следом мальчик, угнездившийся рядом с ней на покрывале. Неподалеку волны прибоя облизывают узкую полоску прибрежной гальки.
Затем эти двое в компании с пожилой женщиной и тремя девочками. Похожесть лиц двух женщин внушала мысль о семейном сходстве.
Силуэт, который можно было принять за его собственный, появлялся только на трех фотографиях: с мальчиком на руках; на второй он стоял рядом с женщиной, положив руку ей на плечи, насупившийся мальчик держался перед ними; на третьей — посреди группы из тринадцати человек, каждый из которых напоминал того или иного персонажа с предыдущих снимков. Последняя из трех фотографий получилась единственно четкой. В этой группе его фигура была одной из наименее заметных, но улыбающееся лицо, перечеркнутое усами, неоспоримо принадлежало ему.
Он никогда не видел этих людей, за исключением, понятно, женщины и мальчика, хотя сотни раз встречал в точности похожие на улицах Стамбула. Он так же не узнавал пучки трав, сосны, скалы, галечный пляж, хотя и они были настолько обычны, что можно десять раз пройти подобное место, не запомнив деталей. Реальный мир вещей тоже лишен собственного выражения? В том, что это, конечно же, был реальный мир, он не сомневался ни мгновения.
И что имел он противопоставить этим очевидным доказательствам? Имя? Лицо?
Он осмотрел стены кондитерской в поисках зеркала. Его не нашлось. Брезгливо помешав чай ложечкой, он достал ее из стакана, чтобы увидеть в нем себя на вогнутой крутящейся поверхности. Постепенно рябящая картинка стала проясняться, затем перевернулась на сто восемьдесят градусов, явив четкое отражение его собственного глаза, неподвижного и увеличенного в размерах.
Он поднялся на верхнюю открытую палубу парома, который, взбивая пену, под низкий долгий рев отваливал от пристани. Как человек, бросающий вызов грозе, паром обогнул выступающую оконечность старого города, покидая спокойствие бухты Золотой Рог и устремляясь в бурные волны Мармары, увенчанные белыми гребнями. Холодный ветер с юга полоскал флаг с алой звездой и полумесяцем на бизань-мачте.
С этого места город демонстрировал свои самые благородные очертания. Сначала серая горизонтальная протяженность стен Топкапы, затем деликатная выпуклость купола собора Святой Ирины, который был построен (так тщательно подбирают подругу, чтобы по контрасту оттенить собственные достоинства) для подчеркивания подавляющей невозможности соседствующего храма Святой Софии, этого абстрактного продукта лишенного грации союза, прославляемого на каждой капители переплетенными монограммами императора-демона Юстиниана и его шлюхи и супруги Теодоры; и затем, в конце этой топографической и исторической цепочки, гордое заключающее определение Голубой Мечети.
Паром вышел в бурливые воды открытого моря. Плывущие навстречу тучи, закрывая по пути солнце, стремились дальше на север, где скапливались над городом, постепенно исчезающим на горизонте. Было четыре тридцать пополудни. К пяти часам они доберутся до Хайбелы, острова, пейзажи которого узнали на фотографиях сразу и Алтын и почтовый служащий из консульства.
Билет на самолет до Нью-Йорка лежал в кармане. Все вещи, за исключением тех, что он возьмет с собой в салон, были упакованы, перевязаны и отправлены в багажную службу. Он собрался, не останавливаясь, за день, охваченный чувством страха, пьянящим и непрекращающимся. Но теперь он в безопасности. Уверенность в том, что завтра он окажется на расстоянии в тысячи километров, поддерживала шаткие стены его смелости, как прорицание оракула, который не может ошибиться: Тиресий, предсказывающий счастье. Конечно, это была постыдная безопасность бегства, настолько панического, что враг едва не захватил даже его обозы, но от этого безопасность не становилась меньшей — такая же определенная и окончательная, как завтра. В самом деле, «завтра» сознанием и чувствами ощущалось более определенным, более настоящим, чем предпринимаемые для его достижения шаги. Как ребенок, он терпел ужасающую скуку кануна Рождества, проецируя себя уже в завтрашнее утро, которое неизбежно последует и которое, когда наступит, не будет и наполовину столь же реальным, как его предвосхищение.