Как он закричал! До сих пор у меня стоит в ушах этот крик — вопль искренней боли. Корень бросился прочь, за ним неслась и лаяла собачья стая. А я схватил палку с гвоздем и, зажмурившись, саданул по лохматой морде с черными ушами. Я не думал, что делаю, — шавка вполне могла еще яростнее сжать челюсти, но она была щенок, инстинкты у нее пока что не окаменели, и потому она выпустила ногу. Репа тут же повалился на землю; с помойки к нам бежал мужик, его хмурый бультерьер скалился, чуя запах крови.
И здесь мой героизм закончился — я вспомнил, что живу в бараке и что мне нечего делать во дворе Семёры. Пока мужик еще не добежал до нас, я метнулся, как пес, вправо-влево и юркнул в ближайший подвал. Двери в подвалах моего детства всегда были открыты, и я много раз спускался в этот смердящий мир — смердел он даже в Семёре. Крысы, кошки, бомжи, картежники, гроб, стоящий в закуте, — в подвалах Посада было интереснее, чем в самом загадочном сне. Но в этот раз мне было не до гроба. Я прислонился к влажной стене. Где-то рядом капала вода — каждая капля звучала как нота. И хотя, кроме этой капели, все вокруг было тихо, я, дитя барака, наследный принц бывших болот и претендент на обладание оцинкованным тазом, всегда чувствовал чужое присутствие.
В подвале был кто-то еще, и ему было очень важно остаться незамеченным.
А я влетел сюда, топая, бахнул дверью — лишь бы бультерьер с хозяином не нашли меня и не устроили публичную разборку с участием Василька и тети Иры. Я так же шумно поднялся по лесенкам, выглянул в дверь; она скрипнула. Репу уносил на руках в дом его отец. Мужик с бультерьером грозно озирались, и бультерьер, клянусь, скосил свои поросячьи глазки в мою сторону. Нет, выходить было нельзя.
И тогда я снова спустился вниз, но уже невесомой, бесшумной походкой — ей обучил меня в минуту доброго затишья Василек, которого нелегкая занесла однажды к ворам. Настоящего вора из теткиного сожителя не получилось, но кое-что он помнил и проводил для нас с Димкой небольшие мастер-классы. К примеру, я до сих пор умею «ломать» деньги.
Тихо прошел мимо закута с гробом, спугнул крысу — но она тоже была воровской породы и шмыгнула почти незаметно, будто газетка прошелестела на ветру. У третьего с краю подвального окошка стоял человек, неподвижный, как памятник Свердлову. И я не знаю, что осветило его фигуру в тот момент — луна ли, свет ли фар «девятки» Репиных, помчавшихся отвозить искусанного сына в травму, — я не уверен ни в луне, ни в фарах, но точно знаю, на чем бликовал этот свет. То был символ эпохи — калаш.
Человек не видел меня и не слышал, а я прилип к стене, чувствуя, как намокает от пота Димкина телогрейка. Тот, с калашом, мог учуять запах, и потому я двинулся в обратный путь, мимо гроба, по тюфячной вате, раскисшей под ногами и превратившейся в скользкую дрянь.
Конечно, читатель догадался, кого поджидал у окошка человек с автоматом. Уж, наверное, не любимую девушку!
Я бережно прикрыл дверь подъезда, сквозняк приподнял бахрому бумажных объявлений и опустил ее как занавес. Собаки уже снова вернулись к своим теплым люкам и спали на каждом по две.
Во двор Семёры въезжал «опель» Паштета, из окон грохотала музыка, ымц-ымц-ымц. Рядом с Паштетом сидел мужик, сзади — две девчонки.
Я кинулся наперерез, и Паштет едва успел затормозить. На нем был исландский шарф, почему-то я это заметил и запомнил.
— Дядь Паша, в подвале киллер! С калашом!
Ногу Репе зашили, но дворняга умудрилась повредить ему что-то важное, и Репа теперь сильно хромал и столь же сильно гордился — врал всем, что не собака виновата, а пуля, предназначенная Паштету. Некоторые верили. Из-за хромоты Репу впоследствии забраковали на медкомиссии, и он не служил в армии, в отличие от своего друга Корня — отличие было ключевое, потому что Корня убили в Чечне.
Паштет, по слухам, скрывался где-то в Венгрии. А я целый год после встречи в подвале писался в постель. Тетка Ира заставляла выносить матрас на улицу, и Димка начал впервые в жизни меня стесняться. К тому времени он уже был в «пехоте», выполнял мелкие поручения кого-то из уралмашевских — его мечты сбывались, но судьба вдруг вспомнила и о моих. Однажды в дверь барачной комнаты постучался мужчина, весь, от макушки до носков ботинок, словно бы выделанный из тонкой, мягкой, красиво примятой кожи. Голос у него был такой, что всем, кто его слышал, хотелось откашляться.
Гость огляделся и, поправив на носу очки, закрепил их пальцем, словно бы приклеил к нужному месту.
— Здесь проживает Филипп…? — он назвал мою фамилию, и тетка Ира кивнула: