Хенрика вошла вслед за дворецким в дом и стала о чем-то тихо разговаривать с ним, но Георг ее окликнул:
— Фрейлейн ван Гогстратен, могу ли я все-таки услышать от вас хоть одно слово прощания!
— Счастливо оставаться, господин фон Дорнбург! — холодно ответила она, делая навстречу ему один шаг.
Георг также приблизился и протянул ей руку. Одно мгновение она была в нерешительности, но затем подала ему свою руку и спросила его так тихо, что только он мог расслышать ее слова:
— Вы любите Марию?
— Вы хотите исповедовать меня?
— Не откажите мне в этой последней просьбе, как отказали в первой. Если вы можете быть великодушным, то ответьте мне без смущения, я никому не скажу: вы любите госпожу ван дер Верфф?
— Да, фрейлейн Хенрика!
Хенрика вздохнула и продолжала:
— И теперь вы стремитесь в мир, чтобы забыть ее?
— Нет, фрейлейн Хенрика.
— В таком случае, скажите мне, зачем вы бежали из Лейдена?
— Чтобы найти конец, достойный солдата.
Тогда она подошла к нему вплотную и воскликнула с таким волнением, что ее слова резнули Георга по сердцу:
— Значит, и вы тоже! Всех захватывает оно, бесконечное страдание: рыцарей и девушек, женщин и вдов, никого не щадит оно. Будьте счастливы, Георг! Мы можем смеяться друг над другом или оплакивать друг друга, как нам угодно. Сердце, пронзенное семью мечами — какая прекрасная картина! Мы должны носить темно-красные банты, а не зеленые и голубые. Дайте мне еще раз вашу руку; а теперь счастливо оставаться!
Хенрика кивнула музыканту, и они поднялись вслед за Белотти по узкой крутой лестнице. Вильгельм остановился в маленькой комнате. К этой комнате примыкала другая, в которой они увидели прекрасного трехлетнего мальчика и старую итальянку. В третьей комнате, которая, как и все помещение фермера, была так низка, что высокий человек вряд ли мог бы выпрямиться в ней во весь рост, — находилась Анна. Она лежала на широкой постели, над которой в виде плоского балдахина держалось на четырех столбиках покрывало. Лучины скудно освещали эту длинную и глубокую комнату. Желтовато-красные лучи их широкого пламени как бы умирали над балдахином и позволяли только с трудом различать лицо больной.
Хенрика поспешно поздоровалась с итальянкой и ребенком, бывшими в первой комнате. Во вторую комнату она ворвалась так же стремительно. Подбежав к постели, она бросилась на колени, страстно обвила рукой сестру и покрыла ее лицо горячими поцелуями.
Она могла только восклицать: «Анна, Анна!», — а больная не находила иных слов, кроме Хенрика! Так прошло несколько минут. Наконец девушка вскочила, схватила горящую лучину и осветила лицо вновь обретенной сестры. Как бледно и измучено было это лицо! Но эти черты все-таки были прекрасны, оставаясь все тем же, какими были прежде.
Душа Хенрики была охвачена какой-то странной смесью блаженства и страдания. Все, что в ней застыло и замерло, снова согрелось и растаяло, и успокоительные слезы, которых она так долго была лишена, вновь вернулись к ней в эти минуты.
Мало-помалу волнение улеглось, а беспорядочные нежные восклицания и отрывочные речи начинали приобретать связь и слагаться в вопросы и ответы. Когда Анна узнала, что ее сестру провожал музыкант, она пожелала увидеть его, и, когда он подошел к ней, она протянула ему обе руки и воскликнула:
— Мейстер, мейстер, вот мы и встретились опять! Посмотри, Хенрика, это — самый лучший человек, единственный бескорыстный человек, которого я встретила на свете.
Какие тяжелые воспоминания были вызваны в следующие часы!
Белотти и старая итальянка несколько раз начинали рассказывать вместо больной, и мало-помалу перед Хенрикой и Вильгельмом обрисовалась жизнь, так постыдно испорченная и достойная лучшей участи. Тревога, беспокойство и мучительное сомнение стали мучить Анну с самого начала ее жизни рядом с бессовестным авантюристом и игроком, которому удалось ослепить молодое, неопытное сердце. За коротким временем опьянения последовало в высшей степени тяжелое отрезвление. Она держала у своей груди первого ребенка, когда дон Люис предъявил ей неслыханное требование: отправиться вместе с ним в дом разорившейся маркизы, где в игорных залах, пользовавшихся весьма скандальной репутацией, он уже несколько месяцев проводил дни и ночи. Она возмутилась и восстала против его требования, но он холодно и с угрозами настоял на исполнении своей воли. Тут в ней сказалась кровь Гогстратенов: быстро и не простившись, она бежала со своим ребенком в Лугано. Там мальчик был принят старой горничной ее матери, а Анна отправилась в Рим, не как искательница приключений, но с конкретной целью: в новой музыкальной школе Палестрины и Ранини довести до полного развития свой талант и с помощью своего искусства иметь возможность кормить своего ребенка, не завися от его отца и своих родственников, которым до нее не было дела. Она многим рисковала, но перед ее глазами носились вполне основательные надежды, так как важный прелат и покровитель музыки, к которому у нее было из Брюсселя рекомендательное письмо и который знал ее голос, обещал ей по возвращении поручить преподавание пения молодым знатным девушкам, воспитывавшимся в миланском монастыре. Этот монастырь находился под его патронажем, и почтенный человек позаботился снабдить Анну перед ее отъездом письмом к своим друзьям в Вечном городе.
Ее быстрый отъезд из Рима был вызван известием, что дон Люис нашел сына и увез его. Она не могла оставить своего ребенка и, уже не найдя его в Милане, бросилась за ним и наконец застала его в Неаполе. Д'Авила вернул ей ребенка только после того как она согласилась передать ему право на ренту, которую она еще продолжала получать от своей тетки. Долгое путешествие, сопряженное со множеством волнений и трудностей, оказалось ей не под силу, и она добралась до Милана больная и измученная.
Ее покровитель позаботился о том, чтобы место учительницы пения сохранилось свободным для нее, но она не долго могла отдаваться деятельности, к которой дружески призвала ее настоятельница монастыря, так как чахотка у нее все усиливалась, и мучительный кашель испортил ее голос. Тогда она вернулась опять в Лугано; она старалась не быть в тягость своим бедным преданным ей друзьям и для этого продавала свои драгоценности, но скоро настало время, когда щедрой художнице пришлось поселиться у сжалившейся над ней служанки. Настоящую нужду она узнала собственно только с полгода тому назад, когда муж приютившей ее женщины умер. Тогда появилась у нее постоянная забота о насущном хлебе, и материнская любовь сломила гордость Анны: она написала отцу письмо кающейся, согбенной несчастьем дочери, но не получила ответа. Наконец, терпя нужду со своим ребенком, больная решилась на самый тяжелый компромисс и обратилась к своему мужу, о котором она не могла вспоминать без отвращения и презрения, с мольбой не позволить своему сыну вырасти, как ребенку нищего. Письмо, в котором заключался этот крик измученного сердца, дон Люис получил в Голландии незадолго до своей смерти. От него Анна помощи, конечно, не дождалась. Но вот приехал Белотти, и теперь она была снова на родине, у постели ее стояли друг и сестра, и Хенрика ободряла ее надеждой на прощение отца.
Прошла уже полночь, а Георг все еще ждал возвращения своего друга. Лагерный шум и суматоха уже начинали смолкать, и фонарь над домом фермера, сначала скудно освещавший обширный двор, начал угасать. Немец уже давно изучил весь двор с его земледельческими орудиями, конской сбруей и несколькими кучами зерна и овощей около стен, но у него не было ни малейшего желания бросить хоть один взор на ближайшие окрестности. Ни вдали, ни вблизи его ничто не привлекало. Георг чувствовал себя униженным, виноватым, уставшим жить. Уважение его к самому себе было попрано, любовь и счастье утрачены, впереди маячило бесцветное и непривлекательное будущее, полное огорчений и душевной муки. Единственным его желанием было поскорее умереть. Иногда перед его внутренним взором вставал милый образ родины, но он рассыпался в прах, когда он вспомнил почтенного бургомистра, собственную несчастную слабость и полученное им поражение. Он сердился сам на себя и со страстным нетерпением тосковал по звону мечей и грохоту пушек, по яростным рукопашным схваткам.