Катя не сразу заметила, как отец постарел. Лицо, словно воск на свече, оплыло вниз, волосы и щетина покрылись налетом седины, руки утратили былую силу и точность движений. Он старался делать все красиво и аккуратно, как прежде, но всякий раз самую малость промахивался, и выходило неладно.
Однажды в субботу, когда Остров припорошило свежим хрупким снежком, по которому пролегли акварельно-голубые тени, Катя повела Танюшу и папу в кондитерскую в подвальчике на углу Среднего проспекта. Пять стертых ногами многочисленных посетителей ступенек вели в Катино детство. Здесь были пирожные, усыпанные кремовыми розами, мороженое с хрустящими льдинками в металлических креманках и серебристые ленты ёлочного дождя над барной стойкой. В кондитерской подавали алкоголь, но Катю это не смущало: здесь никогда не было буйных, приставучих наглецов – только тихие и вежливые василеостровские пьяницы с извечными «извините» и «пожалуйста», намертво приклеенными к запекшимся губам. Одного – гривастого, седого, в очках и ботинках на босу ногу вне зависимости от погоды – Катя видела чаще других. Он неловко сползал по ступеням в цоколь, долго и суетливо отряхивал снег у дверей, не решаясь войти, потом тоном робкого юноши просил «как обычно»: водку, чай и пирожок с капустой. Повернувшись к залу спиной, стыдливо мешал водку с чаем и пил мелкими глотками, то и дело протирая запотевшие очки.
Он и в тот день оказался на своём месте – единственный во всем полутёмном зале. Это душное помещение почему-то всегда вселяло в Катю беспричинное чувство безопасности. Отец окинул кондитерскую подозрительным взглядом и, повинуясь внезапному импульсу, заказал стопку коньяка. Кате это совсем не понравилось: она втянула голову в огромный клетчатый шарф, как черепаха в панцирь, и уставилась на кружку с чаем. Разговор не клеился. Таня со скучающим видом ковыряла ложкой пирожное, отец сперва косился на Гривастого, а потом расхрабрился, лихо опрокинул свою рюмку и, мгновенно захмелев, расплакался обильными пьяными слезами.
Это было так неожиданно, что некоторое время Катя по инерции тянула чай из кружки, и только потом рванулась к отцу – утешать. Гладя его морозно-седую голову, она тоже шмыгала носом – от жалости к отцу, к себе, к Танюше, которая испуганно застыла над разоренным пирожным, ко всей своей никчемной и жалкой жизни.
Отец всегда любил Катю больше матери: она была нежнее, добрее, неправильнее, и этим походила на него. Сейчас, глядя на неё красными, совсем стариковскими глазами, затуманенными хмельком, он видел совсем другие черты. Чухонская мягкость ушла из её лица, яснее обозначились скулы, и разрез глаз теперь казался ему чужим. В его страдалице-Кате проступали суровые уральские черты потемневших от времени «деревянных богов». Эти фигуры – не то христианские, не то языческие – неизъяснимо пугали его, взрослого человека, в прошлом коммуниста и атеиста, когда он оказывался на экскурсии в Картинной галерее.
С годами атеизм Катиного отца скруглился и почти сошёл на нет. Он не мог бы толком объяснить, во что или в кого верил сейчас, но вера эта поддерживала в нем огонь.
Несчастливая Катина жизнь ударила по нему больнее, чем по его жене – она оказалась кряжистее и жёстче, к тому же встречи с ней Катя как будто репетировала, всегда была спокойнее и увереннее, а наедине с отцом раскисала и невольно мучила его этим.
–
Ничего, папа, ничего, – твердила Катя вековую русскую мантру. – Все изменится, папа, все должно измениться, не может быть вот так вечно…
Танюша отчаянно терзала останки пирожного; продавщица деликатно ушла в подсобку; Гривастый заледенел в своём углу, придавленный разом и своим, и чужим, невольно пойманным, несчастьем. Катя машинально гладила редеющие отцовские волосы и смотрела за окно, где в табачно-сизых сумерках мелькали чьи-то сапоги с налипшим на них сероватым снегом.
19
Оставив отца с Таней дома, Катя бесцельно и неприкаянно бродила по шахматным клеткам Острова. Тянуло к Неве, к ее запрятанной подо льдом суровой мощи. Нева была похожа на Каму и привязывала Катю невидимой ниточкой к далекой уральской родине. Она скучала не по родному городу, а по детству, по ощущению сладостного беззаботного покоя, по заснеженным лапам лохматых ёлок на лыжной базе, по чёрному дереву старых домов Вертилихи, по самой себе, ещё не растратившей невосполнимый кусок жизни. В обмен на него ей была дана Таня. Катя могла бы пожертвовать и всю свою жизнь, только бы у Тани все сложилось по-другому. Но всё случилось иначе: у неё, Кати, «другое» было хотя бы там, на Урале, а у Тани жизнь началась под хищный шелест драконьих крыльев.