Эти раздумья и ее тепло как будто оживотворили мои вначале притупленные, растерянные чувства. И я заговорил с ней кротко, хотя и не без некоторой твердости. Она повеселела. Лишь временами на нее накатывали приступы необъяснимой строгости.
Так миновала большая часть ночи. Не передать всего, что между нами произошло иль было сказано: есть вещи, которые должны остаться скрытыми в моей душе. Уже мы находились в спальне, на кровати — единственном, пожалуй, месте, где можно было чувствовать себя непринужденно. Она полулежала рядом, опершись на локоть, и продолжала говорить, быть может, не слишком сдержанно; но, несмотря на перевозбуждение, почти всегда — и даже без «почти» — ее слова лились легко и просто.
После свершившегося, она немного успокоилась и унялся ее мятежный дух. Теперь Лючия изменила свое первоначальное обличье, тем самым подтвердив мои недавние предположения. Сперва она казалась мне безумной, еще недавно — исцелимой, а сейчас едва ли не вполне рассудливой. Я ликовал. Зловещие смешки уже не прерывали речи, а если прерывали, то изредка; уже она не хмурилась сердито, не обращалась ко мне на «вы»; лишь иногда болезненная меланхолия затягивала воспаленные глаза и заставляла Лючию испускать нетерпеливый стон.
Меня в ней поражали не только сверхъестественная проницательность и ясное самосознание, как в прошлом, так и в настоящем, но и несокрушимая уверенность в суждениях, пусть внешне нерешительных и ко всему неведомо откуда взявшихся. До этого я говорил о разуме Лючии, дарованном самой природой, однако это разумение вещей и разум сердца мне представлялись как бы созданными внове.
Хотя рассказ Лючии обиловал намеками и выглядел скупым и даже несколько уклончивым, мне удалось, помимо прочего, доведать основные обстоятельства ее истории. Полагаю, они займут читателя, и постараюсь изложить их прежде, чем продолжу эту повесть. Итак, Лючия рассказала мне о прежней жизни и даже согласилась ответить на мои расспросы.
Вот коротко ее история. В юности отец Лючии воспылал неодолимой страстью к девочке из очень знатной и всеми уважаемой семьи. Та страсть, хотя отчасти и до известного предела, была взаимной. Немало лет влюбленные встречали ярое противодействие со стороны родных и близких, приписывавших главную помеху для их союза огромной разнице в годах. Как бы то ни было, влюбленные добились своего, соединившись законным браком. После чего помянутая страсть не только не утихла и не вошла в спокойное супружеское русло, но распалялась все сильней, покуда не достигла своеобычных, крайних проявлений, чудовищных в своем неукротимом буйстве, покуда наконец не вызвала серьезных опасений за разум самого супруга, ибо, казалось, он не выдержит так долго неслыханный накал любовного огня и рано или поздно помутится. Конечно (и Лючия не преминула это подтвердить), их необузданные склонности сумели вырваться наружу благодаря объединявшей их природе, которой были убедительнейшим доказательством. Природа эта, необычайно чувственная, к тому же утончилась в предшествующих поколениях, страдавших, вероятно, наследственным недугом. Вот почему под внешней оболочкой неудержимой, дерзостной решимости таились слабосильное безволие и нравственная неопределенность, рождающие, как известно, всякое излишество. Короче, здесь воистину звучал глас чистой крови во всем своем отчаянном, невыносимом одиночестве, подобный взрыву прародительских инстинктов.
В неописуемом благоговении перед любимой, супруг возвел алтарь; на нем все еще юная подруга простаивала обнаженной часами напролет и днем и ночью перед зажженными свечами, окутанная парами ладана, что, верно, было ей вполне по нраву. Во время вспышек беспричинной ревности иль просто похоти, случалось, доходило до всяческих жестокостей и даже истязаний, что тоже будто бы не вызывало у нее особого неудовольствия. После всех безумств супруг склонялся к дорогому лону и горестно рыдал над причиненными ей муками; она же, плача по иным причинам, молила продолжать мученья, а если нужно, измыслить новые.