На перекрестке торговец шкурами распрощался со мною, показав, как добраться до Королевских ворот. Но поскольку я был оборванцем, меня пинками прогнали на конюшни, а потом на королевский угольный карьер позади Шотландского двора. Я стал грузить и носить уголь в дома неподалеку от Темзы. Изо дня в день я вязал дрова и сгружал бочки для небольшой пивоварни. Спал я, скрючившись под лестницей в пекарне и отгоняя портовых крыс размером с мастифов от брошенного мне куска хлеба.
Женщина, державшая пекарню, была валлийкой и любила поболтать. Хотя она почти не смотрела в мою сторону, мое молчание она воспринимала как повод заполнить его бесконечными рассказами о городских происшествиях. Тогдашний Лондон превратился в двухголовое существо, которое пыталось идти сразу по двум разным дорогам. Одна голова — это парламент, возглавляемый плаченными пуританами, чьи проповедники, не имеющие духовного сана, брали себе имена вроде Славься Боже Голодных. Эти самые пуритане разбивали золоченые алтари, считая их атрибутами идолопоклонства, а на их месте ставили грубо сколоченные деревянные столы для просфор. Второй головой были король со своей женой-католичкой и архиепископ, который заставлял каждого англичанина читать составленный им молитвенник. Плюнув в огонь, женщина из пекарни с горячностью восклицала: «Скоро королевская жена заставит нас запекать кровь своих новорожденных младенцев для облаток на свою мессу!»
Однажды ранним июньским утром, когда начался отлив и от мокрых камней несло запахом выгребных ям, меня пинком разбудил портовый стражник и велел идти на конюшни, чтобы помочь навесить дверь.
Было совсем рано, и туман еще не развеялся на Шотландском дворе, но в каждом дверном проеме стояли работники и подмастерья, ждавшие, как оказалось, именно меня. Тут же толпились каменщики, носильщики и кузнецы, ухмыляясь в кулак и тыча в меня пальцем. Даже хозяин пивного погреба поднялся с постели. Из дома, где жили носильщики, расположенного у наружной стены, выскочили мальчишка и двое дозорных и бегом последовали за мной по Уайтхолл-роуд, а за ними толпой шли рабочие.
К западу от Уайтхолл-стрит располагался конногвардейский двор, с трех сторон обнесенный конюшнями. Там стояли шесть или семь гвардейцев в синих мундирах и коротких штанах, а с ними косоглазый дурачок с повязанным вокруг шеи поводком. Он был огромного роста, но лицом сущее дитя. Какой-то гвардеец, увидев толпу, подошел ко мне. В одной руке у него были узда и удила, а в другой короткий хлыст.
Расхохотавшись, он обратился к приятелям:
— Теперь, посмотрев на валлийца, я поднимаю ставку. Десять шиллингов, если мой дурак переплюнет вашего.
Он остановился совсем рядом со мною и, подняв узду, сказал:
— Ну, давай, коняга, наклони голову и возьми это в зубы. Клянусь, если будешь бежать быстро, я лишь чуть-чуть пощекочу тебе шею хлыстом. Выиграешь — получишь шиллинг.
Он поглядел на меня, склонив голову набок, и, когда я не двинулся с места, неуверенно улыбнулся:
— Ну-ну, возьми удила, а потом поможешь мне тебя оседлать.
Опустив уздечку, гвардеец тяжело вздохнул, давая понять, как его утомило мое молчание, а после хлестнул меня, так что на груди остался след.
— Да, — протянул он, — этого, похоже, придется выхолостить.
Он собрался стегнуть меня по бедру, но я схватил его за пальцы и так сжал, что они затрещали. Потом поднял его и подвесил за мундир на большой крюк, торчавший из стены конюшни. Двое его людей в кирасах, вооруженные саблями, набросились на меня, но я уложил их на месте, и они валялись, как выброшенная на берег рыба. Вдруг раздался громкий воинственный голос: «Прекратить безобразие/» — и крепкий человек средних лет, с красным обветренным лицом, широким шагом вышел во двор, расталкивая стражей и подмастерьев. Взмахнув несколько раз руками, он заставил часовых поднять пики. Гвардеец, которого я повесил на степу, был снят, а толпа потихоньку разбрелась по своим делам.