Я знала все его уловки, знала о нем все, как свойственно жене. Я даже знала, что у него внутри, так как накануне мы побывали у доктора Раффнера и смотрели видеозапись его колоноскопии. Фонарик освещал его самые интимные внутренние органы, и что-что, а это поистине связало нас на всю жизнь. Лишь увидев, как функционирует кишечник твоего мужа, как сернокислый барий струится по этому бесконечному человеческому шлангу, понимаешь, что он навек принадлежит тебе, а ты – ему.
Много лет назад я сидела рядом с невысоким элегантным кардиологом доктором Викрамом из аристократического индийского рода браминов, и мне довелось увидеть сонограмму сердца Джо – ущербного органа размером с кулак, всегда стремящегося сделать больше, чем то, на что он был способен. Его митральный клапан закрывался лениво, как будто был пьян.
Вот и сегодня я знала, о чем он думает, видела, как в его уме зарождаются мысли и догадки.
– Мне кажется, в этот раз я могу и выиграть, – сказал он за ужином. Мы ели корнуэльских бройлеров: после них на тарелке остается аккуратная горстка крошечных косточек. – Гарри так считает. Луиза тоже.
– Они говорят так каждый год, – ответила я.
– А ты, что ли, даже предположить не можешь, что это возможно, Джоан?
– Не знаю.
– Сколько процентов вероятности, по-твоему?
– Хочешь, чтобы я в процентах определила вероятность, что ты получишь Хельсинкскую премию? – Джо кивнул. На столе стоял пакет молока, и в тот момент мой взгляд упал на него и я промолвила: – Два.
– Думаешь, шанс, что я выиграю Хельсинкскую премию – два процента? – мрачно проговорил он.
– Да.
– Да ну тебя, – выпалил он, а я пожала плечами, сказала «извини» и сообщила, что иду спать.
Теперь я лежала в кровати и знала, что в эту минуту ожидания обладаю огромной властью; знала, что надо встать и пойти к нему, составить ему компанию в бессонную ночь. Но я предпочла лежать без сна, и прошло очень много времени, прежде чем на старой узкой лестнице послышались его шаги. Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе. Жены должны быть источником утешения, они обязаны сыпать его на голову своих мужей горстями свадебного риса. Раньше у меня так хорошо получалось это делать; я утешала и его, и троих наших детей, и по большей части мне даже это нравилось.
Когда Джо переживал, я всегда сидела с ним рядом, и так же – с детьми, когда тем снились дурные сны; сидела даже с нашей дочерью Элис, когда та однажды наелась мескалина и ушла в психоделический трип, где ожили все ее детские плюшевые игрушки и стали над ней издеваться. Она так боялась в ту ночь, цеплялась за меня, как кенгуренок за мамину сумку или совсем маленький ребенок, и повторяла: «Мама, помоги мне! Мама, мама, пожалуйста!»
Мне было невыносимо слышать ее жалобные крики, но, как все матери, я крепко обнимала ее с бешено бьющимся сердцем и каменным лицом, а с уст моих белым шумом слетали бесконечные материнские причитания, и наконец действие психоделика закончилось и Элис уснула.
То же самое я проделывала, когда у нашего сына Дэвида случался очередной взрыв, а за годы их было немало. В школе он срывался на других детей – нам сказали, что он гениальный ребенок, но имеет проблемы с эмоциональной сферой. В двадцать и тридцать было всякое – драки в барах, на улицах, а однажды он избил свою подругу, бывшую героиновую наркоманку, тяжелой буханкой хлеба. Дэвид – наша боль: сейчас ему под сорок, красивый, худощавый мужчина, он мечется между безразличием к жизни и злостью на нее, работает секретарем в нью-йоркской юридической фирме и не питает больше никаких амбиций, надежд на счастье и успех. Но все же он мой ребенок; мы с Джо привели его в мир. И когда в моменты раскаяния он приходил ко мне и жаловался на свою никчемность, я, конечно же, возражала, что никакой он ни никчемный, и подтверждением моих слов были не твердые факты, а само мое присутствие, спокойное и уверенное, сама я в ночной рубашке и сопереживание, что легко дается любой матери, которая видит страдания собственного ребенка.