Гарри Джеклин был прав: писателей калибра Джо, заслуживающих премию, осталось немного, и мало кто мог похвастаться столь солидным литературным наследием, настоящей мраморной глыбой сильных работ. Лев Бреснер получил Хельсинкскую премию семь лет назад – это никого не удивило, все давно ждали, что он ее получит, – но все равно известие об этом скосило Джо, и он несколько дней лежал в постели в темной комнате, глотал барбитураты и запивал их скотчем. Через три года Льву – о чудо! – вручили и Нобелевку, и Джо по сей день невыносимо об этом говорить.
Нобелевка Джо не светила, мы оба это знали и давно с этим смирились. Хотя в Европе его книги пользовались популярностью, они не прогремели на весь мир как важные, значимые произведения, а для Нобелевки это было необходимым условием. Он был американцем, его проза – интроспективной; на бумаге он исследовал себя. Как верно подметил Гарри, он был политкорректен, и вместе с тем политика его совсем не интересовала. Даже Хельсинкскую премию он заслуживал с натяжкой. Но критикам всегда нравилось, как Джо показывал современный американский брак; он тонко чувствовал особенности женского восприятия и описывал его так же подробно, как мужское, и, что удивительно, делал это беззлобно и не обвинял женщин во всех грехах. В начале карьеры его романы прогремели в Европе, и там его считали даже более значительным писателем, чем в США. Джо принадлежал к старой послевоенной писательской школе и считался автором «семейных» романов – писал о мужьях и женах, вынужденных сосуществовать в крошечных квартирках или холодных одноэтажных колониальных особняках в пригороде, на улицах с названиями вроде Бетани-корт и Йеллоу-Суоллоу-драйв. Мужья в его книгах были натурами глубокими и депрессивными, женщины – печальными и красивыми, дети – вечно недовольными. Семьи разваливались, их терзали постоянные склоки – все по типичному американскому сценарию. Свою жизнь Джо тоже описывал – и детство, и юношество, и два своих брака.
Его романы перевели на десятки языков; целая полка в его кабинете была уставлена переводными изданиями. Первый его роман, «Грецкий орех», короткий и написанный во времена куда более невинные, рассказывал о женатом профессоре и его лучшей студентке, которые полюбили друг друга; в итоге случилось то, что должно было случиться, и профессор поспешно бросил жену и ребенка, сбежал с новой пассией в Нью-Йорк и женился на ней. Все это – считайте, автобиография, история нашего с Джо знакомства и последующего его расставания с первой женой, Кэрол.
Рядом с этим романом на полке стояли его переводы на различные языки, озаглавленные, соответственно, La Noix, Die Walnuß, La Noce, La Nuez и Valnot. Там же стоял роман «Сверхурочные», за который Джо получил Пулитцеровскую премию, тоже на нескольких языках: Heures Supplémentaires, Überstunden, Horas Adicionales, Overtid. Пулитцеровская премия восстановила веру Джо в свои силы – я хорошо помню его расплывшуюся от удовольствия физиономию, – но спустя много лет сходит на нет эффект даже от такой сильной дозы признания, а это случилось очень давно.
На обороте «Сверхурочных» была фотография Джо; на ней у него все еще густая копна мягких черных волос, по которой я порой, к своему удивлению, тоскую. Копна давно поредела и побелела, но тогда волосы падали ему на лицо, и я отодвигала их, чтобы видеть глаза. В молодости он был привлекательным, поджарым, как гончая, с жестким впалым животом. Эрекция у него держалась бесконечно, будто его постоянно возбуждала невидимая женская рука (необязательно моя), муза, шептавшая в его горячее ухо «ты прекрасен». Прошло несколько десятков лет с вручения Пулитцеровской премии, хотя с тех пор Джо получал и другие американские награды – награды, приводившие его на званые обеды с куриной грудкой в скучные банкетные залы нью-йоркских отелей, где он забирал свою добычу и произносил речь, а я сидела и молча наблюдала за другими писательскими женами и иногда – за их мужьями. Но сейчас пришло время для премии иного рода – крупной премии. Джо нуждался в энергии, которую она могла ему дать, в роскошном, жирном куске чистого наслаждения и в сопутствующем экстазе.
Вечером того дня, когда позвонили из Хельсинки, – а мы знали, что нам должны позвонить или не позвонить, – я рано легла спать. Джо, разумеется, бродил по дому. Дом у нас старый, тысяча семьсот девяностого года, но в хорошем состоянии; покрашенный в белый цвет, он стоит за низкой каменной стеной, поросшей пучками мха. Комнат много, и страдающему от бессонницы там есть где разгуляться. Будь я добрее, осталась бы с ним, как в предыдущие годы. Но я устала и жаждала погрузиться в сон так же, как когда-то жаждала, чтобы наши тела соединились. Кроме того, у меня не было ни малейшего желания снова проходить через это. Я слышала, как он скребется внизу, как хомяк, выдвигает ящики на кухне и что-то достает, а потом как будто стучит ложкой об терку для сыра в явной и жалкой попытке меня разбудить.