— Этого же мало, Леопольдина! Я просил у тебя не тысячу, а одиннадцать! Ты меня вчера, наверно, не поняла.
И, под ее все более леденеющим взглядом, он невольно натянул одеяло на свои голые ноги.
Она смотрела на него, словно не понимая. Затем несколько раз кивнула, как будто только теперь ей все стало ясно.
— Ах, так, — сказала она, — ты думал… — И быстрым презрительным движением головы указала на ассигнацию. — Она не имеет к этому ровно никакого отношения. Эту тысячу гульденов я даю тебе не в долг. Она твоя… за прошедшую ночь.
И между полуоткрытыми губами Леопольдины, среди сверкающих зубов, забегал ее влажный язык.
Одеяло соскользнуло с ног Вилли. Он встал во весь рост, кровь, пылая, ударила ему в глаза и в голову. Леопольдина, не двигаясь с места, не без любопытства смотрела на него. И так как он не в силах был выдавить ни слова, она спросила:
— Разве этого мало? Что ты, собственно, вообразил? Тысяча гульденов! Тогда я получила от тебя всего лишь десять, помнишь?
Он сделал по направлению к ней несколько шагов. Леопольдина спокойно стояла у двери. Вдруг он схватил ассигнацию, смял ее, пальцы у него дрожали, казалось, он хотел бросить деньги к ее ногам. Тогда она отпустила щеколду, подошла к нему и в упор посмотрела ему в глаза.
— Это совсем не упрек, — сказала она. — На большее я тогда и не претендовала. Десяти гульденов было вполне достаточно, даже слишком много. — И, погрузив свой взгляд еще глубже в его глаза, повторила: — Слишком много… Если быть точным — ровно на десять гульденов больше, чем следовало.
Он пристально посмотрел на нее, опустил глаза, начал кое-что понимать.
— Ведь я же не мог этого знать, — почти беззвучно слетело с его губ.
— Мог, — сказала она в ответ, — догадаться было не так уж трудно.
Он снова медленно поднял голову. И теперь, в глубине ее глаз, он увидел странное мерцание: они светились каким-то милым детским светом, который видел он и тогда, в ту давно прошедшую ночь. И воспоминание вновь ожило в нем — воспоминание не только о той страсти, которую она ему дарила, как многие другие до и после нее, не только о тех нежных, вкрадчивых словах — их он слышал и от других, — но и об удивительной, никогда больше не испытанной им самозабвенности, с которой она обвивала ему шею своими тонкими детскими руками; и он вновь услышал прозвучавшие тогда слова — таких слов и такого голоса он никогда не слышал больше: «Не оставляй меня, я тебя люблю».
Все забытое им вспомнилось ему снова. И точно так же, как сегодня поступила она, — он это тоже вспомнил, — беспечно, бездумно, пока она еще покоилась в сладкой истоме, он встал тогда с постели и, секунду поколебавшись — нельзя ли обойтись меньшей суммой, щедро положил на ее ночной столик ассигнацию в десять гульденов; и затем, уже в дверях, почувствовав на себе заспанный и тем не менее испуганный взгляд медленно пробуждавшейся женщины, быстро ушел, чтобы еще несколько часов вздремнуть у себя в казарме; а утром, когда он отправлялся на занятия, маленькая цветочница от Хорнига была уже забыта.
Пока та, давно прошедшая ночь так непостижимо оживала перед ним, милый детский свет в глазах Леопольдины постепенно угасал. И вот уже она смотрела на него холодно, отчужденно, и, по мере того как образ той ночи бледнел в нем, Вилли охватывало чувство протеста, ожесточения, гнева. Как она смела? Что это она себе позволила? Зачем прикидываться, словно она и впрямь верит, что он принадлежал ей за деньги? Обращаться с ним, как с сутенером, который заставляет оплачивать свою любовь? И он мысленно обрушивал на нее неслыханные издевательства и гнуснейшую брань за то, что она, как сластолюбец, разочарованный в любовном искусстве проститутки, снижала назначенную цену. Да разве она смеет сомневаться в том, что он швырнул бы ей под ноги все одиннадцать тысяч гульденов, если бы она дерзнула предложить их ему в уплату за любовь!
Оскорбление было уже готово слететь с его губ, он поднял кулак, словно хотел обрушить его на презренную, но слова замерли у него на языке и рука медленно опустилась: он вдруг понял, — как он не догадался об этом раньше? — что он был уже готов продать себя. И не только ей, а любой другой, каждой, кто мог предложить ему сумму, которая могла его спасти. И — при всей жестокости и коварстве обиды, причиненной ему злобной бабой, — в глубине души, как он ни сопротивлялся, он начал постигать скрытую и тем не менее неизбежную справедливость, которая глубоко потрясла его, несмотря на всю мрачность и запутанность его положения.