Французским ключом он открыл боковую, "казенную", ложу и, суетливо помахивая афишами, оглядываясь и улыбаясь, ушел.
Немного задыхаясь от непривычной ходьбы, Шура вошла в ложу и, возбужденно осматриваясь, села в уголок за занавеску, так, чтобы ее не было видно из зрительного зала.
Ложа была крайняя, боковая, и из нее было видно, как за порталом два электротехника в комбинезонах подтягивали провода и устанавливали прожектор с цветными стеклами.
Один из электриков, белобрысый, подстриженный бобриком, ползал на четвереньках, разбирая на полу толстые провода, зашитые в холщовые чехлы. Шура с наслаждением смотрела на эту знакомую картину приготовления к спектаклю.
Электрик встал и отряхнул пыль с колен, потом задрал голову и, внимательно прищурясь, стал высматривать что-то на потолке и начал уже отворачиваться, когда его взгляд случайно скользнул по боковой ложе и он увидел Шуру. Он быстро поклонился, энергично тряхнув белобрысой головой, нагнулся, потрогал провода и сейчас же снова выпрямился, обернулся и широко улыбнулся Шуре, заметив, что она все еще на него смотрит.
Потом он тронул за плечо своего товарища, и тот высунулся вперед и тоже стал глазами искать Шуру и не мог сразу найти. Это было очень смешно, и Шура засмеялась, и белобрысый засмеялся, и когда тот, другой, наконец нашел ее глазами, он тоже засмеялся и закивал, и они оба еще что-то сказали друг другу и, немного повозившись для виду около прожектора, быстро исчезли.
Через минуту к прожектору подошел старший электрик, озабоченно потрогал рукой винты и, как будто случайно взглянув вверх, приветливо поздоровался с Шурой и, повернувшись уходить, наткнулся на помрежа Мишу, который впопыхах подбежал, размахивая руками, кланяясь, ероша курчавые волосы и жестами изображая восторженное изумление.
Теперь весть о приходе Шуры облетела весь театр, и в ложу то и дело стали забегать свободные в первом акте актеры и актрисы.
Полковник отошел и сел в аванложе на узенький бархатный диванчик. Кастровский подошел немного погодя и сел рядом. Молча взял из портсигара полковника папиросу.
Слышно было, как рядом за занавеской, в ложе, смеется Шура, которую обступили актеры.
- Полковник, - тихо спросил Кастровский, - значит... не будет?.. - он не выговорил слова "операции".
- Нет, почему? Будет.
- Значит... не лучше?
Полковник затянулся папироской и нехотя пожал плечами, не ответив, и Кастровский сразу увял. Он сидел, сгорбившись, упершись локтями в колени, с потухшей папиросой.
- Она всегда была такой молодец, - сквозь зубы пробормотал Кастровский. - И почему это у нее случилось?
- Да что говорить, - сказал полковник. - Это у нее там началось. Разве у нее одной!..
Кастровский, стряхнув пепел с колен, встал и ушел, особенно крепко пожав руку полковнику, который остался докуривать один в маленькой аванложе.
Из зрительного зала, наполнявшегося публикой, доносился приглушенный гул голосов. В оркестре настраивали скрипки.
Разговор, о котором полковник весь сегодняшний день старался не думать, теперь всплыл у него в памяти, весь от слова до слова.
Разговор был рано утром на квартире у профессора. Профессор еще не встал, его пришлось дожидаться в передней, где висели оленьи рога и картина "Медвежата в лесу". Потом профессор очень торопился уезжать, и разговаривать пришлось за чаем. Видимо, ему очень не хотелось разговаривать, и он необыкновенно тщательно намазывал хлеб маслом и внимательно выбирал куски сахара из сахарницы, так что получалось, как будто его отвлекают разговором от важной работы.
- Мы не прорицатели... нет, мы не прорицатели, - говорил профессор, заглаживая ножом слой масла на куске хлеба и критически оглядывая с разных сторон результаты своей работы, - нет, мы не можем прорицать. Медицина это не пятью пять двадцать пять. Природа - это не математика...
Полковник встал и сказал: "Спасибо", и, так как видно было, что он не сердится и не обижается, профессору стало неловко разговаривать с ним, как с ребенком (потому что со всеми больными и родными больных он всегда говорил, как с детьми), и профессор спросил:
- Чего же вы хотите?..
- Я хочу знать, - сказал полковник, - как вы оцениваете обстановку, в двух словах. Только не раздумывайте, как от меня отвязаться. Если это не полагается, я и сам уйду от вас.
Профессор не привык так разговаривать. Он сказал:
- Видите ли... - И внезапно покраснел и крикнул: - Не могу же я вам это одним словом сказать!
- Можете. Скажите только, как по-вашему, дело плохо или, может быть, ничего?
- Так не разговаривают... - начал было опять профессор, но тут посмотрел полковнику в глаза и вдруг сказал: - Плохо.
- Совсем плохо? - спросил полковник.
- Плохо, - повторил профессор. - Каким-нибудь месяцем раньше мы поставили бы ее на ноги, а теперь...
Шум в зрительном зале усилился, торопливо захлопали откидные кресла, и сейчас же все разговоры смолкли и погас свет. В полутьме еще пробежало по рядам последнее торопливое движение, затем все успокоилось и затихло.
Темный занавес, подсвеченный только снизу, терялся в полутьме портала.
Полковник вошел в ложу и сел рядом с женой.
Театр, переполненный людьми, чуть слышно дышал, шуршал и шевелился, притихший в ожидании.
Оркестр приглушенно заиграл вступление. Шура закрыла глаза и слушала. В музыке ей слышалось ожидание, она слушала и тоже начинала, волнуясь, чего-то ждать. Очень давно, кажется в детстве, и потом еще много раз она так же слушала музыку, и вся жизнь, полная ожиданий, лежала впереди, а вот теперь, когда она прошла уже так много и так устала, она опять слушает и опять чего-то ждет, глупая... Пробежал ветерок от занавеса, который с легким шумом пошел вверх, и полковник, обернувшись, увидел, что Шура беззвучно плачет с широко открытыми глазами.
- Вот видишь, - сказал он с раскаянием, - не надо было нам ходить.
- Нет, это ничего, - ответила Шура. - Я не буду.
- О чем ты?
- Правда, не знаю... Наверное, потому, что вот они играют, а я теперь только сижу и смотрю, как другие делают мою работу. Зачем это у меня отняли? Несправедливо! Я завтра буду в больнице лежать, в каком-нибудь отвратительном халате, наверное, а они опять будут на сцене, и какая-нибудь Журавлева в моем платье и в моем золотом парике будет повторять мои слова из моей роли. А я буду в больнице лежать?
- Ты будешь лежать, чтоб выздороветь. И потом, это не долго. И ожидание всегда гораздо страшнее. Потом все оказывается не так страшно.
Все это было уже много раз говорено на все лады, и Шура больше не слушала. Не глядя на сцену, она прислонилась головой к боковой перегородке ложи и смотрела вверх, на цепочку подвесных фонарей.
- Сережа, - сказала она тихо, - а что же нам остается? Все лучшие силы мы отдаем, день за днем, всю жизнь для них, для других, для публики, - и вот наконец ты не можешь больше работать, а занавес все равно поднимается, и это хорошо. Я все понимаю, так и должно быть, это очень хорошо, потому что ведь это для всех... Но что же остается мне?
Она говорила тихо, почти про себя, в ее голосе не было никакой горечи, только недоумение.
- Тебя любят. Подумай, сколько народу тебя любит.
Шура посмотрела вниз, в полумрак партера.
- Они?
- И они тоже.
- А как ты думаешь, если сейчас, когда мне очень плохо, встать и крикнуть им, чтобы они не расходились до самого утра и побыли бы тут со мной... Остались бы они тут, потому что мне плохо одной?
- Наверное, остались бы многие, те, кто тебя знает.
- Глупости болтаю, ты меня не слушай, - вздохнула Шура и уголком платка осторожно вытерла глаза.
Сцена лежала, залитая солнечным светом, под синим, безоблачным небом. На заднем плане, за черепичными крышами домов старинного города, видны были горы.