Матильда была уверена, что с ним произошел несчастный случай, и лишь членам семьи была ясна истинная причина этого инцидента. Седрик сломал ногу и получил небольшое сотрясение мозга. Он настаивал на том, что это был несчастный случай, но никто из нас, конечно же, не верил ему. Матильда больше не появлялась в нашем доме, а Седрик замкнулся в себе и проводил все время в постели, насупленный и озлобленный. В отчаянии и вопреки воле матери я увезла его обратно в Париж.
Судья кашлянула, и Лора, вскинув глаза, быстро произнесла:
– Осталось еще немного, ваша честь. Я почти закончила.
Париж. Он встретил нас еще более прекрасным. Он вдохнул в меня блаженное чувство защищенности, все же это был мой родной город, мой дом. Я скучала по его живописным улочкам, которые так и просились на картину, заставляли дрожать в нетерпении. Но у меня уже не было ни холстов, ни красок. На моих руках был только Седрик. Теперь он подолгу молчал, не хотел никого видеть, перестал бриться и есть. Его постоянно бил озноб, от него не спасал ни чай, ни травяные настойки. Все чаще сидел дома, у камина, грея кости, словно старик. Мои жалкие попытки привести в дом какую-нибудь юную натурщицу в тайной надежде заинтересовать его – теперь воспринимались как покушение на его затворничество, и он с криками просил оставить его в покое. Люди стали ему в тягость, он никого не желал видеть и даже не мог смотреться в зеркало. Ему стало бременем даже собственное отражение. Он перестал звать меня по имени, называя – подругой. Видимо, так он и воспринимал меня. Я была его соратницей, помощницей. Что мне оставалось делать? Только быть рядом. Но все чаще я вспоминала нашу встречу тем летним днем, в тени каштана, и искала в этом сутулом, опустошенном человеке прежнего Седрика – внимательного, любопытного, влюбленного. Мне хотелось знать, могло ли у нас быть все по-другому?
Несмотря на немощь, ему втайне от всех удалось распродать почти все свои ценные вещи. Он пожертвовал большие суммы детским приютам и больницам и внес в завещание указание поддерживать их после смерти. Он прощался с жизнью, а люди благодарили его и, не зная истинных причин его доброты, благоговели перед его щедростью. Врачи, а к тому времени, мы с его матерью успели повидать многих парижских специалистов, в очередной раз уверили нас, что Седрик не помешался. Они прописывали лекарства и отмечали крайнюю психическую истощенность, не имеющую под собой оснований. Он был здоров и телесно, и душевно, за исключением того, что кровь его была отравлена необъяснимой меланхолией, съедающей изнутри. Это была загадка отдельно взятого разума, которую никто из врачей не мог объяснить. «Курс на вечность», – так, кажется, выразился самый прогрессивный из них.
– Я заканчиваю, ваша честь, – произнесла Лора, глядя перед собой, сосредоточив взор. Я заметил, что она дрожит. – Знаете ли вы, что такое усталость? Не та усталость, что после долгого дня тянет к дивану, и не та, что охватывает мышцы после долгой прогулки. Известна ли вам усталость иная – черная, как деготь, обездвиживающая, как ловушка дьявола? Усталость самой души. Ее невозможно вытравить ни смешной пьесой, ни хорошей компанией, ни бокалом вина. Бывал ли у вас сон, который не приносит отдыха, и слезы, не дающие облегчения? Именно такую усталость и приносит с собой любовь.
Когда я увидела его там, у плиты, стоящим на четвереньках, словно побитая собака, я поняла, что наш путь окончен. Он не поднялся, а обернулся устало, посмотрел на меня. Не в глаза, а на всю меня, как на осточертевший, заполошный объект, чертову тень, не отступающую ни на минуту. Только лишь по привычке я бросилась к нему, собираясь оттащить, выключить газ, открыть окна настежь, спасти, вытащить из темноты на свет, но тут он произнес мое имя. Тихо, почти неслышно. А затем рассказал, что в день нашей встречи он отдал свою обувь нищему, потому что знал, что она больше ему не понадобится. В его кармане был сильный опиат, который должен был убить его. За ним он и пришел в Сен-Жермен, а я… Я просто спутала его планы. «Ты была так прекрасна в созерцании той глиняной скульптуры, – сказал он мне. —Нужно было позволить тебе смотреть на нее и дальше, не окликать, не спрашивать твоего имени. Ведь я никогда не любил тебя. Я просто думал, что ты сумеешь меня спасти».
Вот кем я была для него – последней надеждой. То, что я ошибочно приняла за любовь, было всего лишь жаждой спасения…
Я вышла из кухни и закрыла за собой дверь, а потом взяла из ванной полотенце и подложила снаружи, проследив, чтобы не осталось ни одной щелочки. Набросив пальто, вышла на улицу и стала бродить кругами по оледенелой улице. Пальцы мои сводило, но не холод был тому виной… Никогда еще я не ощущала такой пустоты в своих руках. Я думала о картинах, которых не написала за все это время, о людях, которых покинула, о годах своей жизни, отравленных страхом, о любви, которая оказалась никому не нужна… Я думала о скульптуре женщины, отданной на растерзание, разорванной по клочкам, вспомнила ее с поразительной ясностью. Я буквально ощущала, как сотни жадных пальцев без сожаления и трепета рвут по кусочкам нагое, беззащитное тело, пока от него не останется лишь бесформенное основание, похожее на камень.