– Я также счастлива, сударь, – произнесла она негромко, как учила матушка.
Элеонора одобрительно кивнула, тетушка же глядела на графа, не отрываясь; на щеках ее цвели алые пятна. Неужели этот человек – столь важная особа, что даже тетя Матильда оробела?
– Предлагаю вам увеличить сие счастье многократно и протанцевать со мною бранль[9]. Он вот-вот начнется.
Колетт нахмурилась, однако прежде чем она успела произнести хоть слово, заговорила Элеонора:
– О, конечно же, моя дочь согласна!
Колетт оставалось только мило улыбнуться и протянуть графу руку.
Танцевать собирались свечной бранль, и Генрих Наваррский уже стоял в центре собравшегося круга, держа в руке подсвечник. Едва граф де Грамон и Колетт присоединились к танцующим, заиграла музыка, и Генрих двинулся внутри круга обычным шагом, подпрыгивая на каждый третий шаг. Так он обошел круг дважды, делая вид, что выбирает даму, а веселящиеся придворные глубоко кланялись принцу, делали реверансы, а кто-то решался и шутку отпустить. Наконец Генрих остановился напротив юной прелестницы, чьего имени Колетт не знала, и протянул ей подсвечник; девушка вышла в круг, а принц занял ее место, и все пошло далее.
– Зачем вы мне соврали? – спросил граф де Грамон, кланяясь проходившей мимо девушке.
– Соврала? – удивилась Колетт, услыхав этот негромкий вопрос, явно обращенный к ней. – Когда же?
– Когда сказали, что счастливы меня видеть вновь.
– Что же мне следовало сказать? Так полагается, сударь.
– А вы всегда поступаете так, как полагается?
Юная прелестница передала подсвечник одышливому господину, и он двинулся по кругу; этому танцору прыжки давались нелегко.
– Не всегда, – объяснила Колетт, – но при матушке… Ах, впрочем, зачем я говорю вам это? Ведь вы убеждены, что все дамы лгуньи.
– Вас обидела моя речь? – Граф повернулся к ней, и Колетт, не в силах отчего-то смотреть ему в лицо, глядела, как искрятся золотые нити на рукаве его костюма. – Но вы ее подслушали! Для ваших ушей она не предназначалась.
– Значит, женщинам вы постоянно лжете, – парировала Колетт, – если вам не нравится, что я услыхала правду!
И тут граф засмеялся.
У него был хороший, легкий смех, – такое чувство возникает, когда пролетевшая бабочка едва касается тебя крыльями. Колетт даже стало немного неловко от этого смеха.
– Вы умны, мадемуазель, – произнес де Грамон, отсмеявшись, – и, пожалуй, гораздо умнее меня. Неужели ваше сердце еще свободно?
– Нельзя спрашивать о таких вещах, – пробормотала Колетт, чувствуя, что заливается краской.
– Мне все можно, – склонившись к ней, шепнул граф, – я – шут королевского двора Наварры. Тому, кто сидит у трона, обвешавшись бубенчиками, позволено говорить все! Я могу спросить вас о таких вещах, что вы… ах, впрочем, вряд ли вы их знаете, – и он насмешливо отстранился. – Вы ведь так молоды и невинны! Или не так уж молоды?
Колетт с удовольствием ответила бы ему что-нибудь колкое, однако не могла ничего придумать. Ей и не пришлось: идущая по кругу очередная танцовщица передала подсвечник графу, и де Грамон отправился танцевать, и последнее слово осталось за ним.
Танец больше не доставлял Колетт никакого удовольствия. Она смотрела, как граф, избавившись от подсвечника, о чем-то переговаривается с одним из своих друзей, как бросает на нее короткие жгучие взгляды, и понимала, что сделалась объектом насмешек в свой первый же день в По.
Как ей хотелось уехать!
Но до конца бала оставалось еще много времени.
Несколько часов спустя совершенно обессилевшая Колетт сидела в карете вместе с матушкой, дядей и тетей, слушала их оживленные разговоры и мечтала провалиться сквозь землю.
– Такой чудесный бал! – говорила Элеонора. – Такое блестящее общество! Колетт, многие мужчины спрашивали о тебе; не удивлюсь, если кто-нибудь из них навестит нас вскорости.