Он все еще смотрит на меня так печально, как будто я его разочаровала. Ненавижу это чувство: мне хочется быть хорошей в его глазах, я не хочу потерять его уважение. Он ничего не говорит.
- Какой толк идти весь путь домой под дождем? - Я слишком усердно возражаю, но не могу остановиться. - Не понимаю, чем это кому-то помогло бы.
Он едва заметно качает головой.
- Вам правда не следовало так поступать, тетя Вив. Это было неразумно. Люди могут сделать ошибочные выводы.
Разговор движется в безопасном направлении.
- Ты прав, это действительно было неразумно, - говорю я. - Но дождь был такой сильный...
Он слегка вздыхает, как будто решив принять то, что я сказала.
- Я говорил ему. Говорил, что вам и в голову не придет поступать неподобающе. Я сказал: «Пойми, речь идет о моей тете Вив».
Минуту мы сидим в тишине. Запах крови и сырого мяса вызывает дурноту. К горлу поступает тошнота, и я пытаюсь ее сглотнуть.
- Кто же распространяет сплетни? - спрашивает Джонни. - О том, что это было что-то большее?
- Я не знаю, Джонни.
- Кто-то на вас наговаривает? Кто-то хочет отомстить вам за то, что вы, по его мнению, сделали? Кто-то, кто затаил злость на вас?
- Я не знаю.
Он продолжает ждать. Ждать спасательного круга, чего-то, что поможет ему выплыть на берег. Я должна предложить ему нечто большее.
- Но, конечно же, такое возможно, - говорю я. - Может быть, кто-то и затаил. Ты же знаешь жителей острова. Здешние люди вечно дуются.
- Значит, скорее всего, так и есть, - убеждает он сам себя, - кто-то на вас обиделся, тетя Вив.
- Думаю, да.
- Я говорил Пирсу, что вы не такая, - продолжает он. - Что вы никогда не сделаете подобного. Я сказал: «Это же моя тетя Вив…»
Когда Джонни уходит, я скребу и скребу кухонный стол, но не могу избавиться от кофейного пятна, что он пролил.
Глава 41
Так продолжается долгое время. Теперь это моя жизнь. Я привыкла к секретности, к скрытности, к жизни, которую делю с Гюнтером, когда мы закрываем дверь, оставляя за ней войну, весь мир, и лежим в моей кровати, освещенные мягкими дрожащими отблесками свечей.
Иногда я думаю о сказке, которую читала Милли перед самой оккупацией: про танцующих принцесс, которые по ночам сбегали через потайной ход и спускались по винтовым лестницам, а потом шли через золотую рощу в тайный, скрытый мир. Такая жизнь становится для меня почти нормальной.
Теперь он остается у меня большую часть ночи и покидает мою кровать очень рано, когда в комнату проникают первые белые пальцы утра. Я ощущаю такое умиротворение, засыпая в его объятиях. Иногда я ловлю себя на мысли, что именно таким и должен быть брак.
Но чаще я боюсь - боюсь, что появится еще одна записка или кто-нибудь из усердных друзей Джонни нарисует свастику на стене моего дома. Меня беспокоит, что кто-нибудь, кто меня подозревает, нашепчет Эвелин или Бланш, расскажет им про нас с Гюнтером.
И когда я об этом думаю, то понимаю, как все хрупко, как вся моя жизнь может оказаться разбитой вдребезги. Иногда, когда я слышу, как звякает почтовый ящик, мне приходится сжимать губы, чтобы удержаться от вскрика. Но анонимных писем больше нет.
Однажды, направляясь к Энжи, я прохожу большой старый дуб, нависающий над дорогой. На сморщенной коре его ствола какая-то влюбленная парочка вырезала свои инициалы - переплетенные буквы В.С. и Ф.Л.
Всего на миг я испытываю такую острую зависть к парам, которые живут вместе каждый день, гуляют по улицам, держась за руки, и оставляют нестираемые свидетельства своей близости; которые так легко и просто могут выражать свою любовь. Не таясь и не прячась.
Все это время война кажется мне какой-то далекой. Конечно, существует нехватка продуктов, ограничения, комендантский час; но здесь, в моей скрытой долине, рядом со своей семьей и возлюбленным, я не слишком осознаю мощь немцев, власть, которой они обладают над нашими жизнями.
Гвен на своей ферме Вязов до сих пор слышит, как по ночам немецкие солдаты маршируют и поют свои военные песни. Наш остров принадлежит им, им принадлежит даже темнота. Но здесь, в тишине этих заросших улиц, их не слышно. Я сосредотачиваюсь на повседневных вещах. Говорю себе, что именно это важно - заботиться о моих детях и об Эвелин, каким-то образом все пережить.
Больше всего меня беспокоит Эвелин. Кажется, она теряет вес, как бы я ни упрашивала ее поесть. Часто ее глаза затуманиваются, как будто все вокруг для нее неясно, как будто ее жизнь напоминает обратную сторону гобелена и она видит не узор, а лишь узелки и растрепавшиеся нити.
Однажды днем она вяжет в гостиной и, когда я вхожу, поднимает взгляд.
- Вы кто, дорогая? - любезно спрашивает она. - Кто? Не думаю, что мы встречались.
Я знаю, это оттого, что ее разум отключается, но все равно пугаюсь.
- Эвелин, я Вивьен, помнишь?
Но она не помнит.
- Вивьен, - задумчиво произносит она. - Какое милое имя.
Когда она не узнает меня, она гораздо любезнее. Эта мысль меня огорчает.
Я подхожу ближе и хочу дотронуться до ее рукава, подумав, что мое прикосновение поможет ей вспомнить о том, что я ее невестка, и вернет ее к реальности. Она пристально смотрит на мою ладонь на своей руке, удивленно и немного неодобрительно, как будто я слишком фамильярна. Я отдергиваю руку.
- Вы должны позволить мне напоить вас чаем, дорогая, ведь вы проделали долгий путь, - говорит она. - Вы так добры, что пришли меня навестить. Думаю, в шкафу еще остался гаш.
- Эвелин, я здесь живу. Я жена Юджина, - говорю я.
Она потрясенно смотрит на меня, а затем поднимает свои тонкие брови.
- Нет, дорогая, не думаю, что это так. - Ее голос холодный и ясный, и сильный, словно уверенность придала ей энергии. - Вы ошибаетесь. Видите ли, Юджин никогда не был женат. У него очень высокие требования.
Мне нечего на это ответить. Оставляю ее сидеть в гостиной.
Через пять минут она зовет меня.
- Вивьен, я уронила очки и, кажется, не вижу, куда они подевались. Будь умницей, найди их.
Будто ничего не произошло.
Из-за своей слабости Эвелин перестала посещать церковь. У нее нет сил ходить туда, а служба слишком утомляет ее. Я договорилась с пастором, чтобы он приходил и причащал ее в Ле Коломбьер, и решила, что буду сидеть с ней дома. Но Бланш продолжает ходить на утренние службы и иногда берет с собой Милли.
- Мам, почему ты больше не ходишь в церковь? - спрашивает Бланш.
- Мне не хочется оставлять твою бабушку.
Она смотрит на меня голубыми, как летнее небо, глазами.
- Но не только поэтому, да? - говорит она.
Я задумываюсь. Возможно, она права. Возможно, Эвелин - просто предлог.
- Честно говоря, я уже не знаю, насколько сильна моя вера, - отвечаю я. - Эта война, и все лишения.
- Но ты все равно могла бы ходить, мам. Быть верующей не обязательно.
- Не знаю...
Интересно, связано ли мое нежелание с Гюнтером: ведь он настолько дорог мне, но все в церкви посчитали бы мою любовь неправильной во многих отношениях.
- И вообще, война и лишения имеют свою цель. Так говорит пастор. Все это - часть божьего замысла и должно иметь цель, - продолжает Бланш, как будто для нее все просто и понятно.
- Я не уверена, милая.
Я рада, что в ней есть эта уверенность, даже завидую тому, что она может видеть какую-то предопределенность во всем, что творится в мире, в этой ужасной анархии. Но я не разделяю ее чувств.
Протираю картины и фотографии. Провожу по ним влажной тряпкой, потом начищаю их смятой газетой, после этого они всегда сверкают. Вытираю висящую в кухне репродукцию Маргарет Таррант: младенец Иисус в окружении ангелов с большими, мягкими, словно вырезанными крыльями. В гостиной беру в руки фотографию Юджина.
Я давненько ее не протирала: стекло покрыто голубоватым слоем пыли. Пристально смотрю на фотографию, провожу по ней пальцем, как будто ощущение стекла под моей кожей каким-то образом сделает его реальным. Образ Юджина в моей памяти теряет четкость: иногда мне приходится смотреть на фото, чтобы вспомнить его лицо.