Натаниэль улыбается и, когда стихают последние ноты, говорит:
— В народе это вещество называют «арган», — или, возможно, так называется само дерево. Мой арабский с каждым днем совершенствуется, но, полагаю, это берберское слово. Крестьяне собирают не переваренные косточки, когда сам плод съедают козы, и подвергают их сложному и очень длительному обжариванию и отжиму. Масло они потом крайне бережно используют для приготовления еды, и вкус у него в самом деле восхитительный; но у меня есть основания полагать, что, если масло дистиллировать и очищать дальше, его свойства станут едва ли не волшебными. Цвет лица, пищеварение, борьба со старением — оно может оказаться даже чудеснее Primum Ens Melissae.
— Как раз из-за эликсира я и пришел.
Я излагаю ему послание Зиданы.
На мгновение Натаниэль кажется расстроенным. Но веселеет, когда я уверяю, что через неделю он сможет вернуться к очистке масла. Он уходит переодеться — в красный тюрбан и длинное черное одеяние. В таком наряде и с бородой, которой оброс за последние недели, Натаниэль легко сошел бы за ученого талеба из Карауина.
Я беру его сумку, закидываю на плечо, и мы вместе шагаем по пыльным узким улочкам медины к реке и фундукам, где нас дожидаются лошади. Мы как раз переходим мост под стенами университета, когда ко мне тянется рука и дергает за бурнус. Я опускаю взгляд.
Страшный искалеченный нищий сидит на земле, жалкая милостыня лежит рядом с ним на куске грубой ткани. Проказа, или какая-то другая жестокая болезнь, съела выступающие части его тела: нос, губы и почти все пальцы рук и ног. Она также отняла у него один глаз и оставила глубокие борозды повсюду на коже, сколько видно. Я не могу припомнить, чтобы видел что-то ужаснее.
— Салям алейкум, — мягко говорю я, и рука моя сама тянется к кошельку на поясе за парой монет для бедняги, но он еще настойчивее дергает меня за плащ.
— Нссс… Нссс…
— Похоже, он вас знает, — говорит Натаниэль, с каким-то ужасом глядя на нищего.
Даже в Лондоне нет ничего столь глубоко омерзительного, как это бедное существо.
Узнавание поднимается во мне медленно, как зимнее солнце. Это великий визирь. Вернее, то, что от него осталось после того, как самый крепкий мул из конюшен султана тащил его за собой много миль по каменистой пустыне.
— Малеео… Абдельазиз.
Руина человека, оскопившего меня, мерзко улыбается — зубов у него нет, язык обрублен — и пытается встать на остатки ног, но падает.
Увидев, во что превратился мой враг, я должен был бы испытать горькое торжество, но я чувствую лишь жалость. Я достаю из сумки на плече флакон приготовленного Натаниэлем эликсира, из тех, что поменьше, и бросаю его на колени нищему.
— Ты заслужил все, что с тобой случилось, — мрачно говорю ему я. — Но я знаю, каково это: быть калекой.
И ухожу, а он в задумчивости смотрит на золотую жидкость, без сомнения, считая, что я жестоко пошутил. Скорее всего, он просто выбросит флакон. Что ж, если так, это его выбор.
Мы с Зиданой осторожно смотрим друг на друга сквозь дым, облаками поднимающийся от жаровни. В комнате адски жарко, огонь явно лишний.
— Ты изменился, — говорит она.
— Ты тоже.
Это правда: она выглядит совсем иначе, чем в последний раз, когда я ее видел: такая же толстая, даже, пожалуй, толще, но теперь не кажется, что ее душит собственный вес, скорее она выглядит обильной, полной жизни. По иронии судьбы, оказывается, именно так и есть. Полна жизни. Несмотря на возраст — ведь ей, должно быть, к пятидесяти. Доктор Фридрих сказал, что, по его мнению, она беременна близнецами, что в этой стране считают величайшей удачей. Когда она радостно об этом объявляет, мне хочется вздохнуть: в наш мир явятся новые чудовища. Но я все равно ее поздравляю.
Она обходит меня.
— Невольничьей серьги нет?
— Нет.
— И невольничьего имени тоже?
— Теперь меня называют Акуджи.
— Мертвый, но Бдящий, — она улыбается. — Не очень-то по-мусульмански.
Я пожимаю плечами:
— Это мое имя.
— Ты привез алхимика?
— Он в Мекнесе.
— Молодец, мальчик, что нашел его для меня. Эликсир у него просто чудотворный. Хотя, к несчастью, пришлось избавиться от Макарим: когда она выпила зелье, Зидан ею увлекся, а это совершенно неприемлемо, если вспомнить, что она была моей служанкой.