Тороканов, собрав все эти новые показания, только разводил руками.
– Ну, как же тут быть? – толковал он. – Дверь на запоре, ключ на месте, а он, вор-то, сидит в чулане, а потом в ту дверь с краденой одежей проходит…
– И ничего тут мудреного! – вдруг возвысила голос бойкая, глазастая женщина, та самая Пелагея Карпова, которая по приказу Настасьи Максимовны отперла дверь. – Все это не иначе как Машуткино дело!
– Машуткино? Какой Машутки? – насторожился Тороканов.
– А известно какой! Да вот она и сама тут! – отрезала Пелагея Карпова, злобно сверкнув глазами и указывая на Машу, стоявшую тут же, в числе допрашиваемых, и уже никак не подготовленную к такому обороту дела.
– Что ты, Пелагея? Господь с тобой! За что ты на меня напраслину такую взводишь? Я-то тут при чем? – едва веря своим ушам, заговорила девушка.
– Ладно! Прикидывайся казанской сиротой, зелье ты этакое! Знаем мы тебя! – со злобной усмешкой продолжала Пелагея. – А это что же такое?
Она вынула из кармана платок и, приподняв его за концы руками, всем показывала.
– Чей это плат? Ну-ка, отопрись!
– Мой он! – крикнула Маша, подбегая к Пелагее и стараясь вырвать у нее из рук платок. Но та не давала.
Тороканов в это время так и впивался то в ту, то в другую.
– Мой плат, я обронила его нынче утром… искала… ну, ты нашла, так что ж тут? – говорила Маша, еще не понимая, какое обвинение может быть связано с этим оброненным ею утром платком.
– «Что тут такое»!… – передразнила Пелагея. – А вот это ты и скажи сама, что тут такое у тебя в этом плате в узелке завязано?
Действительно, один из углов платка был завязан узелком и в том узелке, очевидно, находилось что-то.
Тороканов взял из рук Пелагеи плат и развязал узелок.
– А! – многозначительно произнес он, кладя осторожно платок на стол. – Ну-ка, Машутка, поди сюда да скажи по истинной правде, какой такой корешок у тебя в плате-то завязан?
Маша подошла к столу и с изумлением глядела на сухой, толстый корешок.
– Не ведаю, – сказала она. – Вот те Христос, ничего у меня в плате завязано не было… Это она все… она, Пелагея, по злобе на меня. Вот те Христос! Мать пресвятая Богородица!..
И бедная Маша, хотя еще не успевшая испугаться как следует, но уже почуявшая беду, стала креститься. Пелагея злобно усмехнулась.
– Ишь ты, по злобе на нее! Какая у меня на тебя может быть злоба? Как нашла плат, вижу, завязан узелок, я и развязывать не стала. Рук своих не стала пачкать. Кто его знает, что там такое!
Все с видимым страхом и любопытством подходили к столу и глядели на корешок.
В это время в горницу, где происходил допрос, вошла Настасья Максимовна. Все расступились и дали ей дорогу. Она внимательно посмотрела на корешок, потом обвела взглядом всех присутствовавших и развела руками.
– Только этого и недоставало! – многозначительно вымолвила она.
– Да это что же такое? Как ты полагаешь, Настасья Максимовна? – спросил ее Тороканов.
– Что уж тут полагать, батюшка, дело ясное, разрыв-трава, вот это что!
– с полной уверенностью и с видом знатока объявила Настасья Максимовна.
VII
Дьяк Тороканов был очень доволен найти выход из своего затруднительного положения. Еще за минуту перед тем дело представлялось ему совсем непонятным, а вот разрыв-трава так просто и ясно отвечает на самый важный, главнейший вопрос.
В существовании этого зелья он не сомневался; оставалось только убедиться, точно ли корешок, лежавший перед ним в Машином платке, действительно настоящая разрыв-трава. Но ведь Настасья Максимовна прямо, без всякого подготовления произнесла это слово, произнесла его без колебаний, решительно, ну, а Настасье Максимовне как же не поверить!
Что касается всех теремных жительниц, находившихся при допросе, для них уж, конечно, тут невозможны были никакие сомнения, все готовы были теперь идти хоть под присягу, что этот таинственный корешок и не может даже быть ничем иным, как разрыв-травою.
Тороканов быстро вскочил из-за стола, подбежал к Маше и ухватил ее за руку, будто боясь, что она сейчас ускользнет и исчезнет.
Но Маша бежать не собиралась. Она все еще никак не могла взять в толк возводимого на нее обвинения.
– Откуда у тебя разрыв-трава? Кто тебе дал ее? – спрашивал между тем Тороканов.
– Да ведь я же говорю, что в плате, который я обронила, ничего не было! Это она, это Пелагея положила, а что она такое положила – почем же мне знать. Может, это и разрыв-трава, а то и еще хуже, она положила, у нее и спрашивай!
– Так это Машутка! Она? У нее нашли? – с изумлением воскликнула Настасья Максимовна и сразу растерялась.
Она одна изо всех здесь бывших не вполне верила в сделанное ею определение сущности этого корешка.
Ведь, сказать по правде, она никогда разрыв-травы не видала, да и не говорили ей люди верные, знающие, что трава эта вот такой темный, толстый, сухой корешок, – сказала она, что это именно такой корешок, потому что так ей оно показалось, а главное, бессознательно приятно было произвести сильное впечатление на всех своим заявлением.
Но уж никак не думала она, что словом «разрыв-трава» обвиняет она Машутку. Хоть и сидела у нее на шее эта озорница, по ее выражению, хоть и готова она была предполагать за нею всевозможные, самые непростительные шалости, но все же ведь она в глубине души своего сердца не только не питала к ней никакой злобы, но даже по-своему жалела ее, делала ей добро. Наконец, ведь Машутка, царевнина любимица, на ее глазах, недавно, будто вчера, еще была совсем ребенком; положим, теперь она выросла, хоть под венец ее веди, ей уж пятнадцать лет, но все же какие это еще годы? Да и дурачества, шалости у нее все детские…
Однако кто ее знает, ведь вот она то и дело пропадает неведомо где. Тогда вот вечером, когда она поймала ее и заперла на всю ночь в чулане, где она была все время? Да и вор… ведь забрался именно в этот самый чулан…
Ох, неладно тут что-то! А все ж таки жаль девчонку, все ж таки… Ну а вдруг то не разрыв-трава, а она такой грех взяла себе на душу!
Настасья Максимовна почувствовала, как у нее будто что-то перевернулось в сердце и засосало.
Она подошла к столу и после некоторого колебания решилась взять в руку корешок. Оглядела его она со всех сторон, не. без робости, но все же понюхала и сказала:
– А может, я и обозналась, может, это и другое что… Говорила вот мне одна божья старица про разрыв-траву… Похоже-то оно похоже, да ведь кто их знает – корешки-то эти! Поди сорви репейник потолще, высуши его, так и у него такой же вид будет… Ты, батюшка, на мои слова не полагайся, – обратилась она к Тороканову, – греха на душу я брать не хочу, говорю: может, я и обозналась.
Но тут выступила вперед Пелагея и, вся даже трясясь от злобы, заговорила:
– Не обозналась ты, государыня Настасья Максимовна, а самую, видно, правду сказала. Сами посудите, сами разберите, люди добрые, как тут решить-то?… Может, другие ничего не видят, а я-то вижу. Вот уж целую неделю, как дело к вечеру, так Машутка и пропала! Она-то думает, что никто этого не примечает и что всех она за нос провести может, ан нет… я-то за ней уж давно примечаю, за негодницей. Три раза своими вот этими глазами я видела, как она поздно вечером из сада через ту дверь возвращалась.
Против этого обвинения Маша ничего не могла возразить, только бросила злобный взгляд на Пелагею и невольно зарумянилась.
Ее смущение, ее румянец ни от кого не скрылись, все их заметили, заметили и Настасья Максимовна, и дьяк Тороканов.
– А! Так вот что! И каждый вечер, ты говоришь, она убегала?