Выбрать главу

Списались с польским сеймом и королем. Король ответил:

«Луба человек невинный, никакого лиха и никакой смуты не чинил и чинить не будет, но монашеского, духовного чина желает, и не для того он при нашем после к вам послан, чтобы его выдать, а только для того, чтобы невинность его и ни к какой хитрости неспособность перед вашим царским величеством была обнаружена. Вам, брату нашему, известно, что в нашем великом государстве нельзя и не ведется природного шляхтича выдавать, а если окажется виноватым, то его тут же и казнят. Но на Лубе никакой вины не объявилось, и вам бы при великом после нашем этого Лубу поздорову отпустить не задерживая».

Таким образом, затянулось это дело, затянулось так же, как и дело королевича. Смущает оно царя, не дает ему покою. Порою кажется ему, что все против него, все действуют только для того, чтобы досадить ему, его принизить действуют от зависти.

А то придет и такая минута, – чувствует царь, что неладное что-то и он творит вместе с боярами. Вот и король относительно Лубы, и королевич с послами датскими относительно их отпуска пишут так вразумительно, что даже читать царю неловко. Никому он не желает зла, никакой в нем нет жестокости, желает он только блага и добра одной России, а выходит будто так, что он сам зачинщик всякой неправды, что творит он только жестокости: тут вот невинного человека требует, чтобы казнить его, здесь отказывается от договора и силою удерживает королевича пленником из-за того, что тот не хочет отказаться от своей веры!..

Приходит царю на мысль: «Ну а что кабы меня заставляли отказаться от нашей святой православной церкви!» Жутко царю и помыслить об этом, «Да, но ведь то Лютерова ересь, то басурманы! А коли королевич православие ересью считает?… Как же он может, как же смеет считать?»

Закипает больное царское сердце, и не может он никак разобраться в этих противоречиях, не может потому, что не умещаются они в голове его, не в таких взглядах воспитали его отец с матерью, а новых понятий о справедливости, о том, что можно и чего нельзя, взять еще неоткуда. Тяжко и тошно царю.

– Господи, помоги мне! Воззри на слабость мою, не по силам мне испытание! – стонет он, и слезы муки стекают из потускневших глаз его по бледным опухшим щекам.

XIV

– Что, батюшка? Что, мой золотой? Опять, видно, неможется? – говорит царица, входя в царскую опочивальню и приближаясь к кровати, на которой лежит царь в обычной ему теперь позе, подложив руку под голову, на правом боку, так как на левом не пролежать и минутки, – тотчас же будто под сердце вода подольет. Замрет оно, потом шибко заколотится, дух захватит.

Царь поднял усталые глаза на свою верную, Богом данную ему подругу и глядит на нее пристально. Видит он, и в ней за это время большая перемена, и поражает его перемена эта, несмотря на то что лицо царицы, по обычаю, все набелено, щеки нарумянены, глаза и брови подкрашены. Видит он перемену и в походке ее, в звуке ее голоса, в тихом вздохе, который она скрыть не может.

– Да и тебе, видно, тоже неможется, Дунюшка? – говорит он, указывая ей на кресло у изголовья своей кровати.

Она присела.

– Что ж обо мне-то толковать! Тебе, государю моему, хорошо – и мне хорошо, тебе худо – и мне худо.

– Это ты неладно рассудила, Дунюшка! – старается улыбнуться царь. – Изводить тебе себя, на меня глядючи, нечего. О детях должна думать.

– Невеселые думы!.. Вот Иринушка совсем меня сокрушает…

Царица сама испугалась, как это так обмолвилась, как выдала царю ту тревожную мысль, которая теперь ее не оставляет, с которой она пришла и сюда, – да уж сказанного слова не воротишь…

– Что Иринушка? – спросил царь. – Нешто и она нездорова? Говори прямо, не то, хоть и трудно, сам пойду ее проведать, сам стану ее расспрашивать.

Царица махнула рукою.

– Да что расспрашивать! От нее ничего не добьешься, молчит она, ни на что не жалуется.

– Коли нездорова, полечить ее надо. Я и сам заметил, что она ровно похудела.

– Уж и не говори! – вздохнула царица. – С каждым днем худеет. По ночам плачет, княгиня Марья Ивановна сказывала.

Царица не замечала теперь, как она проговаривается. Хотела ничем не расстраивать больного мужа, испугалась своего первого слова, а теперь и высказывает все, что на сердце. Забыла она теперь сразу, в одну минуту, что он болен, что его беречь надо, думает только о дочери, видит только ее перед собою.

– Что ж ты об этом мыслишь? – тревожно спросил царь.

– Жених все наделал! – решительно высказала царица.

Михаил Федорович приподнял голову с подушек и сел на кровати.

– Да нешто она знает? Ведь приказывал скрывать от нее, ей про это дело до поры до времени знать нечего.

– Так, так! – кивала головой царица. – Я ли не наказывала строго-настрого, чтобы никто ей одним словом не проболтался, да как тут убережешь. Хоть день и ночь не спускай глаз, а все же чего не надо знать, то узнается. Сколько народу у нас в тереме, и народ все хитрый-прехитрый, видно, давно ей шепнули, и я так полагаю теперь, что ей все доподлинно ведомо.

– Ох! Уж этот мне жених! – схватился царь за голову руками.

– Говорила тогда, не начинать бы… – невольно вырвалось у царицы.

Побагровели бледные щеки царя, крикнул он хриплым голосом:

– Ты опять о том же! Ведь говорил я, говорил тебе!..

– Прости, батюшка! Прости, государь! – зашептала царица. «Ох, я глупая! – думала она с мученьем и тревогой. – Голова идет кругом, никак не могу удержать своего сердца. Убей он меня, в толк не возьму, зачем это так нужно? Зачем всю эту кашу заварили! Поискать, и свой бы хороший человек нашелся. Эка невидаль – заморский, басурманский королевич!»

Между тем царь, победив в себе волнение, которое было слишком для него мучительно, говорил:

– Что же меня и мучает пуще всего, как не это дело!.. Начато оно, кончить его надо, беспременно надо, а как тут кончить?

Царица опять не сдержала сердца.

– Зачем было немцу Марселису наказывать, чтобы он уверял Христиануса, что королевичу помешки в вере не будет?

– Это уж мы так тогда с боярами решили! – в раздумье произнес царь. – Оно и точно, кабы не уверял Христиануса Марселис, так Вольдемара бы на Москву не отпустили.

– А что же теперь, лучше, что ли? Вот он здесь, и никакого толку, только срам один, только языки все чешут, мы с тобой убиваемся, а на Иринушке лица нет!

– Кто такое мог помыслить, чтобы он оказал столь лютое упрямство? Ведь я то ж… я не дурного чего прошу от него и требую, а к Богу привести хочу…

– Нешто он может понять это? – перебила царица. – На то он и басурман. Вот помяни ты мое слово, хоть десять лет ты его держи тут, он от своего еретичества не отстанет.

– Это и он сам пишет мне.

– Ну вот видишь!

– Да что видеть-то! – в приливе нового отчаяния воскликнул царь. – Вижу одно: необходимо Ирине быть за ним, и нельзя оставить этого дела!

– Что же тут!.. Ты никак держишь в мыслях, что можно ее обвенчать с нехристем? – испуганно спросила царица. – Так ведь ежели бы мы такое сделали, не токмо бояре и боярыни, но и весь народ русский перестал бы почитать нас!

– Это я и без тебя знаю, жена! – мрачно сказал царь. – И никогда у меня в мыслях не было венчать ее с еретиком! Нет, – ухватился он за единственную надежду, которая его еще поддерживала, – угомонится королевич! Попервоначалу-то он рвал и метал, бежать собирался, а теперь затих. Выдерживать надо, время все исправит – сдастся он.

Царица отрицательно покачала головою.

– Не жди ты этого!