Так вот, ехал Зыбицкой улицей Михал Володкович с двумя амантами-дружками. Шапка набекрень, бриллиантовый "гуз" сияет, как луна, рука в бок упирается, но готова молниеносно ухватиться за рукоять сабли — вот она, лучшая подруга шляхтича, дремлет в ножнах, как молния в туче, не угадаешь, не уследишь, когда блеснет жаждой крови. Когда в доме с зелеными ставнями раскрылось окно, рука пана Михала коснулась рукояти, но тут же потянулась к шапке — почтительно поздороваться, как и полагается шляхтичу... Ведь из окна смотрела на Михала самая красивая дама из всех, которых он когда-либо видел... А видел он всяких красавиц — и в Варшаве, и в Вильно, и в Несвиже... В последних лучах заходящего солнца бледное лицо незнакомки светилось, как снег. Зеленые глаза насмешливо смотрели из-под тонких, изогнутых, как очертания крыльев чайки, бровей, и вместо мертвенного напудренного парика голову девицы венчала уложенная короной черная коса. И платье было черное, из дорогого тонкого бархата. Паненка, не скрываясь, внимательно рассматривала рыцаря, из чего тот заключил, что райская птичка летит прямо в силки. Пан Михал уже держал во рту, как жемчужину, первое галантное слово, но красавица громко произнесла с невероятной насмешкой:
— Страхоморец!
Что означало не больше, ни меньше, как трус. И закрыла окно.
Пан Володкович некоторое время изображал из себя хвощевского идола, не в силах осознать оскорбление. Его — его! — назвать трусом! И кто? Белоголовая! (так, панове, в Великом княжестве называли всех женщин, даже с такими черными волосами, как у дерзкой незнакомки с улицы Зыбицкой). У происшествия были свидетели — два аманта Володковича с некоторой тревогой ждали, в какой "неистовый" поступок выплеснется его гнев. Первое, что сделал пан Михал — начал с бранью колотить в ворота злополучного дома. Но за высоким, обшитым железными полосами, забором не было ни звука, ни движения. Дом затаился, словно в нем царствовала пыль. Да что поделаешь, если и открыли бы — на дуэль вызвать глупую женщину? В глазах Володковича еще светилось ее по-неземному прекрасное лицо, и голос — как звон дамасского клинка...
Начинало темнеть, и пан Михал поддался на уговоры и отправился прочь из проклятого города... Но жажда мести разрывала его сердце. Если не может он взять власть над красавицей, возьмет вместе с ее городом! Не отгородится никакими заборами.
И вот солдаты сердечного друга Михала, Кароля Радзивилла, в Минской ратуше, в зале, где собрался магистрат... И паны советники, пряча гнев, выбирают "баламута" Володковича в правление города...
Дунин-Марцинкевич не зря писал, что Минск наш сплошь веселенький... Добавил Михал Володкович веселья нашему месту. Никто не чувствовал себя защищенным — ни красивая паненка, ни пан судья, ни даже ксёндз в костеле... Не то, что мужику или мещанину, но и шляхтичу пан Михал мог приказать на месте сто и одну нагайку всыпать — норма такая у Володковичей была... Ксендзу Облачинскому отомстил за то, что тот обличал в Мариинском костеле его пьянство — привел во время мессы на площадь цыган с медведями да обезьянами, да выкатил бочку вина... Вот тебе и проповедь получилось — как пишет Крашевский, «что-то звенело, бубнило, блеяло, трубило, пищало, смеялось самыми дикими голосами". Не боялся пан Володкович никого, даже Господа... Однажды рубанул мечом по столу, за которым заседал минский суд, да распятие рассек... Монахи-доминиканцы на похороны шли — носилки отобрал, музыкантам приказал играть полечки, а сам шел и пел... Но громче цыганских песен и барабанов звучал в его ушах высокомерный голос: "Страхоморец!". Конечно, искал Володкович ту красавицу... И не знал, что ему больше принесло бы удовольствия — ударить ее или обнять? Она же точно здесь, в городе... То на мессе в притворе на мгновение светилось ее бледное лицо, то ее силуэт мелькал за окном ратуши... Володкович бросался за ней — но никогда не мог ее догнать. Ничего, если наблюдает — значит, небезразлична к нему... Пусть убедится, что ничего на свете не боится Володкович. Поэтому, когда пана Михала в очередной раз позвали на суд в ратушу, а доброжелатели послали предупредить — советники сговорились осудить на горло, на смерть, Володкович не захотел убегать, не захотел даже предупредить своего могущественного покровителя... Он пришел на суд, и вел себя еще более дерзко, и сияли из-за встревоженной толпы зеленые глаза... Когда буяна скрутили и приковали цепями к стене в подвале ратуши, он ругался и шутил... И в ненависти судей была примесь страха, как в старом вине – терпкий привкус дубовой древесины, из которой была сделана бочка... Даже когда пришел тот самый ксендз Облачинский, чтобы исповедать осужденного перед смертью — тот не пожелал каяться, страшно ругался и богохульствовал, словно считал все, что происходит, дурацкой шуткой. На какое-то время преступника оставили одного. И тогда к нему пришла Она... В темном платье, с уложенными на голове черными косами, словно корона царицы ночи, и с такими дерзкими зелеными глазами, что Володкович, может, впервые в жизни почувствовал, как сердце слабеет от чужого взора... Она подошла близко-близко, всмотрелась в лицо пленника и тихо, успокаивающе проговорила: