Зимняя ночь длинная. А эта особенно. Ыкилак ворочался с боку на бок, сбились мягкие, как замша, штаны из кожи тайменя. Они мягкие, пока сухие. Когда подмокнут и высохнут, станут как кора на лиственнице. Мни их потом. Долго и старательно мни. А штаны, ставь их на пол — будут стоять колом.
Ыкилак повернулся на левый бок, взглянул в дымовое отверстие на потолке. Перед сном он сам закрыл его снаружи. Наверно, неплотно. И в щель Ыкилак увидел: небо заметно посерело, будто густой до черноты чай разбавили кипятком.
«Еще полежу», — он подтянул к подбородку старую собачью доху.
Еще от деда доха. Ее никто давно не носит — такая ветхая. Ыкилак не помнит, было ли у него когда-нибудь одеяло — всегда укрывался дохой или еще каким хламом.
До полуночи в то-рафе обычно жарко. К утру остывает. Но если надеть халат из рыбьей кожи, накрыться дохой и лежать скорчившись, чтобы ноги не выглядывали, можно пролежать до утра и не замерзнуть. Только устанешь так лежать. Тем более, что постель — оленья шкура, брошенная прямо на деревянные плахи, — давно вылиняла, и ощущаешь все неровности нар, как суставы на тощей руке стариков. За много лет Ыкилак приноровился к своей постели: передвинешься чуть-чуть в сторону, и бокам не так больно.
Мелкие звезды погасли, только крупные видны. «Еще немножко полежу», — сказал себе Ыкилак.
И тут он вспомнил о выкупе. Долго, две зимы, собирали этот выкуп. Отец охотился. Ыкилак охотился. Охотился и Наукун. Но тот сердит на отца и припрятывает часть соболей. Ыкилак знал об этом, но молчал. Наукун еще скажет, младший брат не мужчина — только и ждет, чтоб за него другие работали. А ведь обычай велит: всему роду собирать выкуп. Потому что к ним придет женщина. И неважно, чьей женой она станет. Важно другое — принесет детей, продолжателей рода.
Выкуп собрали богатый, соболей большая связка — трижды по сорок шкурок, двенадцать лис, восемь шкур выдры. Ыкилак сам носил одежду из рыбьей кожи, а всю добычу отдал на выкуп.
Он вспомнил, что вчера вечером отец снес увесистый узел в амбар. Срубили они его из лиственничного долготья и поставили на сваи — собаки не заберутся. Но покрыт он корьем. Как бы лесной зверь не проник туда. Ведь для росомахи кора не препона.
Ыкилак откинул доху, быстро встал и, пока накопленное за ночь тепло не улетучилось, набросил халат на собачьем меху, нашарил в темноте нерпичьи торбаза, натянул меховые чулки.
Наукун не проснулся даже тогда, когда младший брат, обходя очаг, зацепил ногой за что-то. Ыкилак нагнулся, протянул руки — они коснулись низкого столика. Братья после вечернего чая не убрали его.
Согнувшись привычно, Ыкилак прошел узкий, тесный коридор, толкнул наружную дверь. Прилаженная к косяку с помощью ремня из сивучьей кожи, она неслышно отошла и, выпустив человека, снова закрыла вход. Ыкилак глотнул морозного воздуха — сна сразу поубавилось.
Мелких звезд не видать. Но крупные редкие звезды, словно подожженные кострами зари, вспыхивали и, мерцая, лучились на небосклоне. И если чутко вслушаться, услышишь, как мир тихо и умиротворенно досыпает еще одну ночь. Звезды в эту пору издают какой-то особый звон, от которого сон спокойный и полный…
В эту ночь не спала и Талгук. Завтрашняя поездка мужчин волновала ее не меньше, чем младшего сына. Она тоже ворочалась с боку на бок, стараясь ненароком не задеть мужа. Все-таки задела. Касказик открыл глаза, но не шевельнулся. Только сказал:
— Близко, что ли, утро?
— Нет, еще не близко, — приникнув к его плечу, прошептала Талгук.
— Ты что — не спала? Голос какой-то не сонный.
— Нет.
— Почему не спится? Холодно?
— Нет, не холодно.
— Тогда спи, — и Касказик отвернулся от жены.
Под оленьими шкурами тепло долго держалось. Лишь при вдохе ощущаешь студеную резь в носу. Талгук, чтоб не объяснять причину бессонницы, сказала:
— Нашим сыновьям зачем жить отдельно? Зачем два очага иметь? Зачем рубить дрова для двух очагов?
Касказик, никак не ожидавший такого ночного озарения от своей жены, с которой прожил столько зим и лет, дернулся от удивления всей спиной.
— Ты хоть думай, прежде чем сказать! — Касказик сейчас был добр. Тепло, идущее от рядом лежащей жены, смягчило его резкий нрав. — Сама знаешь: какое же это стойбище, если в нем один лишь то-раф? Раньше наше стойбище было, словно птичье гнездовье: шум, смех, лай собак. Теперь хоть два то-рафа, но свое стойбище. Родовое. Со своим древним священным очагом.
Талгук знала, как обернется затеянный ею разговор. Но была довольна: маленькая хитрость ее удалась — муж принял этот разговор, и Талгук увела его от попыток узнать, почему ей не спится.