— Шо раззявил рот? — Тимоша хлопнул по широкой спине Чочуны. — Моя сестра — шо яблоко. Жанихайся. А то отдам первому, кто попросит.
— Заберу. В тайгу заберу. Царица будет тайги! — серьезно ответил ему Чочуна, а глаза жадно ловят просвет в пестрой кофточке.
— Забирай. Жалко, што ли? — добродушно соглашался Тимоша. — Давай ишшо под строганинку.
Со стола быстро исчезали изогнутые спиралью стружки. Ньолгун только и успевал строгать.
Дуня ушла на кухню и через минуту появилась с миской, наполненной мясом. Поставила на середину стола, подцепила ножом грудинку, положила перед Чочуной, приговаривая:
— Кушайте, кушайте на здоровье.
Кутан взял ребрышко. Широкое и плоское, не как у оленя. Да и запах какой-то травяной. Пожевал. Мясо не сочное, волокнистое.
— Шо, друг, не то, да? — спросил Тимоша.
— Ничо!
Мясо действительно было «ничо». Можно есть. И шаман потянулся за вторым ребрышком. Он видел: Ньолгун с удовольствием поглощает кусок за куском.
— Говядина, оно, конешно, не оленина, — Тимоша поглядывал на Чочуну. И без всякого перехода: — А ишшо друг называется. Обижаешь меня. Ездишь, ездишь, и все мимо, мимо. Сам жрешь оленину, вон скоро лопнешь, а меня обижаешь.
— Ты богатый. У тебя все есть.
— Какой я богатый? Оленька, скажи, какой я богатый? — обратился Тимоша к младшей сестре. Потом вздохнул: — Последнюю коровку нонче зарезал.
Чочуна оторвался от кости, которую тщательно обгладывал:
— Врешь все.
— Не верит!
— Не верю! — твердо сказал Чочуна.
— Оленька, сестрица моя, — взмолился Тимоша.
Захмелевшая Ольга прыснула.
— Кушайте, кушайте на здоровье, — суетилась хозяйка — сама доброта и щедрость.
Тимоша обнимает Чочуну, слюняво целует в губы. «Русские, как бабы, — в губы целуются», — заметил про себя Кутан. Шаман был удивлен, что никто из присутствующих — ни хозяин, ни гости не поинтересовались, зачем пожаловал к ним человек.
— Вот ты богат, — говорит Тимоша.
— Я? Всего сто олешков.
— Это што — мало?
— Будет тыща! — хвалится пьяный Чочуна.
— Будет! — убежденно подхватил Тимоша. — Сколько соболей успел набить?
— Сколько набил — все твои. — И Чочуна показал на тугой мешок. Тимоша только диву дается.
Не дав никому и рта открыть, Тимоша запел протяжно, неожиданно приятным голосом:
Бабы подхватили. Было видно: в этом доме любят и умеют петь. Чочуна слушал, и ему было хорошо. Не от слов этой странной песни хорошо — от слаженности и красоты голосов и еще от неожиданной душевности, которую вдруг выжало из себя зачерствелое сердце. И расплакался Чочуна, тогда Тимоша жалостливо затянул:
Сквозь слезы, как сквозь туман, сперва неясно, расплывчато, но с каждым мигом ясней и ясней — Софья Андреевна. И странно, в груди у Чочуны не было того волнующего биения, какое он испытывал при встрече с живой, неумолимо манящей, но загадочной и далекой Софьей Андреевной. Лишь слабое, подзабытое, едва уловимое волнение. Даже не волнение, а скорее воспоминание о чем-то приятном, но далеком, которое сегодня уже не может взволновать — так давно оно было…
Тимоша весь отдался песне, сам печалясь и вызывая у присутствующих ответную печаль. И Чочуна в эти минуты жил совсем в другом мире. Он словно спорил со своей непутевой, глупой, как он считал сейчас, юностью. Презирал ее. И видел себя могущественным, богатым. Верил, что в течение этой зимы все таежные нивхи и ороки станут его людьми. У Тимоши, конечно, на уме свое: он хочет заполучить и зятя и дарового работника — сборщика таежной пушнины… Пусть надеется. Сейчас главное — усыпить внимание лавочника: он еще силен. Летом же… Зимой — оленьи караваны, летом — белоснежная шхуна! Ха-ха-ха!.. И громкое эхо: а-а-а-а-а! Сопки и солнце, реки и тучи, олени и люди, медведи и собаки — все завертелось, закружилось. Ха-ха-ха!.. А-а-ааа! А-а-ааа!
Да что там Батя! Сам Бутин поднимется из гроба, чтобы снять шапку перед Чочуной!