Эразм поднял микрофон.
— Когда мы покинем вас, — сказал он, — вы нас забудете. Пока мы не вернёмся снова. Мы просим вас до того времени запомнить только одну вещь. Это о том, как трудно узнать, где в каждом из нас заканчивается то, что вы называете человеком, и начинается то, что вы называете животным.
Он спрыгнул с кафедры, и какое-то мгновение двенадцать обезьян стояли рядом друг с другом. Потом они медленно пошли к лестнице, ведущей со сцены… Потом исчезли.
В течение минуты зал оставался неподвижным, окаменев от ужаса и от неясного воспоминания о словах обезьяны. Потом люди начали оживать, и первые признаки их жизни были иррациональны, бездумны и поэтому совершенно искренни. Их охватила печаль. Они поняли, что покинуты, что-то важное оставило их, какая-то огромная сила лишила их своего покровительства. Они начали как-то беспорядочно двигаться, словно совсем маленькие дети, потерявшие родителей, они натыкались друг на друга, и лишь постепенно, через несколько минут, подавленность сменилась бешенством — мстительностью ребёнка по отношению к предавшим его взрослым. Они начали кричать, они кричали, кричали как животные, кто-то вытащил оружие, некоторые бросились в погоню, они выломали двери в находящиеся за сценой уборные, визжа, они мчались по коридорам и туалетам, носились вверх и вниз по лестницам — но обезьяны исчезли.
И тогда, посреди полного ненависти отчаяния, пришла в действие рефлекторная дисциплина продолговатого мозга. Какой-то человек заговорил со сцены — началась эвакуация.
Они покидали зал рядами, в полной апатии — как стадо животных. Они несли на себе печать того, что случилось, они были потрясены, больны от беспокойства за будущее, не чувствуя уверенности в том, что мир, к которому они возвращаются, по-прежнему существует.
10
Ещё до того как последний гость покинул зал, по всей Британии, от Джерси до Гебрид, вспыхнула лихорадочная активность, продолжавшаяся около двух часов. Потом нация застыла и всякая деятельность прекратилась.
Первая отчаянная суета началась, когда все, каждый человек, в деревнях и крупных городах, при первых, ещё не очень определённых прямых трансляциях и первых тревожных слухах, побросали всё, чем они в тот момент занимались, и поспешили домой. Они впадали в панику, они метались, они давили друг друга, воровали друг у друга машины, захватывали автобусы, заставляя их шофёров выполнять роль таксистов, все хотели попасть домой, как можно быстрее, чего бы это ни стоило, чтобы удостовериться, что у них по-прежнему есть мужья, жёны, дети или, может быть, они на самом деле обезьяны и сейчас уезжают из страны.
Добравшись до дома, они запирали двери, задёргивали занавески, закрывали ставни, опускали жалюзи и включали телевизор.
На экране было лишь лаконичное сообщение о том, что все передачи временно прерваны.
Даже канал Би-Би-Си, который всегда гордился тем, что ни при каких обстоятельствах не прекращает свои передачи, который даже в случае новой мировой войны считал бы для себя делом чести, чтобы последним оставшимся на Земном шаре человеком оказался репортёр их канала, передающий в пустое пространство объективное и чётко сформулированное сообщение о Сумерках богов, — даже канал Би-Би-Си не работал. Когда на работу явились срочно вызванные сотрудники «Newsnight Desk»,[12] они посмотрели друг на друга и поняли, что каждый из них — или все остальные — могут оказаться обезьянами и неуверенность их столь велика, что любое действие может оказаться ошибкой, и тогда уж лучше вообще ничего не делать, и посему они, что-то невнятно бормоча, отвернулись друг от друга и разошлись по домам.
В восемь часов вечера исчезло и сообщение о том, что передачи прерваны, и экраны погасли — из-за нехватки персонала были отключены снабжающие Лондон электростанции, они отключались одна за другой: Дангенесс А и В, Франко-британская электроцентраль, Баркинг в графстве Эссекс, тепловые станции в Кингснорт и Тилбери, и тогда, словно страдая от кислородного голодания, город впал в кому.
По мере того как садилось солнце, Лондон погружался во тьму. Остановился последний транспорт, все магазины были закрыты, улицы опустели и стали черны, хоть глаз выколи, — такого не было со времён военных затемнений. Любая заметная человеческая деятельность приостановилась, замерла даже преступность, парализованная страхом большим, чем алчность. Даже убийцам, спекулянтам театральными билетами, насильникам, торговцам наркотиками, мошенникам и организованной проституции необходима уверенность в том, что твой напарник, твой охранник, твой сутенёр, твой букмекер, да даже и твой палач или твоя жертва — люди, а не животные.
В четырёх миллионах домов семь миллионов лондонцев переживали психический кризис самоидентификации. Они были отрезаны от информации о судьбе остальной страны, Европы, о судьбе всего оставшегося мира. Они сомневались в своём собственном правительстве, своём собственном обществе. Они не могли быть уверены в подлинности своих начальников или своих друзей. Они испуганно смотрели друг на друга, пытались вспомнить, как выглядят их дети и супруги без одежды, размышляли о том, когда они впервые встретили свою жену, как безумные размышляли о том, может ли она оказаться обезьяной или дочерью обезьяны. Они смотрели на свет керосиновых ламп или свечей и думали о самом надёжном и блестящем, что знали, — о Королевской семье. Они не смели в мыслях даже приблизиться к ужасной возможности, но и исключить её полностью они не могли. Оглядываясь назад на вереницу лет, смены монархов и скандалы, связанные с престолонаследием, они осознавали, что не могут с уверенностью заявить, что их королева не является обезьяной.
11
Лучи света прочёсывали ночь — одинокий автомобиль медленно ехал по Лондону, мимо забаррикадированных витрин магазинов, через погасшие перекрёстки, объезжая брошенные посреди дороги машины.
На переднем сиденье между Джонни и Балли сидела Маделен. Бледная, сосредоточенная, она указывала им путь в городе, который едва узнавала, через кварталы, которые никогда не видела в трезвом состоянии и где ей никогда прежде не случалось быть ответственной за то, чтобы найти нужное место.
И всё-таки она нашла то, что искала, — со слепой уверенностью почтового голубя. Когда она сделала знак остановиться посреди Мэйфэйр, Балли и Джонни давно потеряли ориентацию. Они уже долгое время хныкали, не зная, куда деваться от страха перед непривычной темнотой и запустением за окнами автомобиля, с одной стороны, и страхом перед отчаянием сидящей между ними женщины, с другой.
Маделен взяла их за руку, словно детей, и повела через дорогу, через калитку, вверх по лестнице, а потом — через ряд тёмных комнат, которые, казалось, словно верша для ловли омаров, вели их вперёд, закрываясь за ними.
Наконец они оказались перед дверью. Маделен нажала на ручку, за дверью была ещё одна дверь, за нею солнце не зашло, а, раскалившись добела, горело в сосуде из нержавеющей стали, рядом с электрической машиной для уничтожения документов и штабелем канистр с керосином.
Ослеплённые, они остановились в дверях.
— Заходите на чашечку чая, — сказала Акдреа Бёрден.
Она стояла рядом с огнём, держа в руках охапку бумаг в жёлтых папках. Она бросила всё, что было у неё в руках, в стальной чан. Документы приземлились, как кирпичи, и вспыхнули, как бензин. Даже у самой двери чувствовался жар от костра.
— Головоломки, — сказала Андреа Бёрден, — я их очень любила в детстве. «Восход солнца над саванной Серенгети». Семь тысяч деталей. Другие дети даже браться не хотели. Но стоило только начать, невозможно было остановиться. Наконец, когда не хватало десятка деталей, всегда с изображением неба — там ведь было три тысячи деталей с голубым небом, практически одинаковых, — в тебя словно бес вселялся. Мать рассказывала мне, что в войну, во время бомбёжек, некоторые люди гибли, потому что хотели увидеть эту последнюю часть неба. Они не обращали внимания на воздушную тревогу. С того момента, когда я увидела тебя в первый раз, я предполагала, что ты можешь оказаться таким человеком.