После прогулки и уборки делать мне, собственно, нечего, и это значит, что наступает опасное время. Прежде, после переезда, я приносила из кладовки Мотин шарфик, — единственное, что осталось в доме из его вещей, все остальные куда-то исчезли после похорон, может быть, их увезли Лариса с Лёшей, — складывала шарфик на столе в кучку, нюхала его и представляла, что Мотя сейчас позвонит с работы. Он обычно звонил в это время. В прошлом году, пятого сентября исполнилось одиннадцать лет с тех пор, как он переехал ко мне на Изумрудную. Почему-то это число приводило его в восторг, и каждый звонок он начинал со слов: «Одиннадцать годочков вместе живём, уже двенадцатый!…» Потом я пыталась вспомнить похороны: какие лежали цветы в изножье гроба, кто во что был одет, кто и что мне говорил, но из этого ничего не получалось. Накануне отъезда Ксюша заметила шарфик в кладовке, позвала меня и медленно сказала: «Мама, я его не выбрасываю, понимаешь? Хотя и должна бы. Я убираю его в комод, и больше его не доставай оттуда. Хорошо?» Я кивнула и больше его не доставала.
Теперь, приходя с прогулки, я часто сажусь перед туалетным столиком и начинаю разглядывать себя в увеличительном зеркале. Всё происходит очень быстро. Сначала резче проявились от носа к углам рта складки, которые были у меня и раньше. Потом от углов рта вниз поползли глубокие борозды, как на трагической театральной маске. Подглазья отчеркнулись жёсткими тёмными линиями — правый глаз почему-то сильнее. На скулах появились припухлости, которые раньше возникали после бессонной ночи и исчезали, если как следует выспаться, — теперь они не проходят, даже если мне удаётся проспать восемь часов, а больше спать я всё равно не могу из-за Дёминых прогулок. Однажды утром я заметила, что над левой бровью, перпендикулярно к ней, залегла широкая морщина, доходящая до середины лба. Спустя несколько часов она разгладилась. Я стала следить за ней. С каждым днём она держалась всё дольше и через несколько недель осталась на лбу до вечера. Она выглядит, как шрам, да так оно и есть.
Теперь я знаю, что морщины не появляются внезапно: сначала где-то сгущается тень, потом прорисовывается эскиз, словно выполненный тонкими карандашными линиями, и только позже — иногда спустя несколько месяцев — морщина определяется и застывает навсегда. Я смотрю в зеркало, и мне кажется, что всё это временно, не насовсем, что однажды этот ужас исчезнет с моего лица, я опять увижу в зеркале прежнюю себя и тогда снова начнётся обычная жизнь. Я пытаюсь пальцами подтянуть кожу со щёк к ушам — ведь всего каких-то несколько миллиметров. Удивительно, с какой зловещей последовательностью это происходит: как будто по ночам, пока я сплю, кто-то склоняется надо мной со скальпелем и уродует, уродует моё лицо.
Однажды я спросила у Лёши с Ларисой, видят ли они то же, что я, и они наперебой начали уверять, что всё дело в выражении лица и глаз, что, когда я немного приду в себя, у меня будет совсем другой вид, и по их голосам сразу было слышно, что они врут.
Ксюшу я тоже спрашивала. Она помолчала, потом нехотя ответила:
— Катастрофы я пока не вижу, но, конечно, неплохо было бы сделать подтяжку. Деньги только…
— А сколько? — спросила я.
— Тысяч десять, я думаю.
— Ясно…
— Подожди, вдруг у Олега что-то наладится. Поделай массаж. Утром, после душа.
— Утром я же с собакой тороплюсь.
— Ну, вечером. Не будешь всё равно.
Я тоже знала, что не буду, но два раза попробовала. Это оказалось такой же бессмыслицей, как готовить самой себе обед. Самой приготовить и самой съесть, а после обеда убрать посуду. Единственное, что мне удаётся — выкладывать круассаны на тарелку, а не есть их из бумажного пакета, как я делала вначале. Лёша сказал, что, если я буду питаться одними круассанами и орехами, у меня начнутся мышечные судороги. Тогда я купила в аптеке витамины. К сожалению, я всё время забываю их принимать. О транквилизаторе забыть невозможно: если его вовремя не принять, то ночью вообще не уснёшь, ни в три, ни в четыре, а днём начнёшь плакать и не сможешь остановиться. Однажды я плакала несколько часов подряд, а потом подошла к книжному шкафу и изо всех сил ударилась головой об угол — шишка потом не проходила почти месяц — и только тогда вспомнила, что не приняла днём транквилизатор.
Когда приходишь с собакой с утренней прогулки и знаешь, что весь бессмысленный бесконечный день ещё впереди, начинаешь мечтать, чтобы кто-нибудь пришёл в гости или хотя бы позвонил по телефону, но за те восемь лет, что я прожила в Мюнхене, у меня появилось совсем немного знакомых и даже те приятели, что были, разбежались от меня сразу после похорон, как будто я заболела какой-то заразной болезнью. Остались только Лёша с Ларисой, Ольга, Нина, да ещё два-три человека, и я ими очень дорожу. Только почему-то, если я заговариваю о Моте, все они сразу переводят разговор на другое. Несколько раз я пыталась поговорить о похоронах, — ведь это так странно, что я ничего не могу припомнить, — но всякий раз кто-нибудь из них заводил речь о путёвке в санаторий, которую предлагает мне мой врач, хотя поехать я всё равно не могу: не с кем оставить собаку.
Я не только не могу никуда уехать, но даже не могу сходить в магазин или к врачу: в первые же дни после переезда стало ясно, что Дёма не может оставаться один в квартире. Стоило мне начать одеваться, чтобы выйти из дома, он принимался дрожать, а как только за мной защёлкивался замок, раздавался истошный визг и дверь сотрясалась от ударов. Поначалу я думала, что он повизжит и успокоится, и пережидала, наблюдая за ним в окно, но он всё бился телом о дверь, скрёб лапами замок, а когда не мог больше визжать, начинал хрипло лаять и кашлять, и эти задушенные звуки были так страшны, что я бегом бежала домой. Увидев меня, он сразу переставал лаять и, всё ещё дрожа, прижимался к моим ногам.
Я предприняла ещё несколько таких попыток, пробовала разговаривать с ним через дверь и строго, и ласково, но добилась только того, что он надолго сорвал голос и научился догадываться о моём уходе не тогда, когда я шла к вешалке за курткой, а в тот момент, когда я только начинала об этом думать. При Моте, в старой квартире, он подолгу оставался один и всё было в порядке. Просто теперь он решил, что его выкрали из дома, и Мотя по-прежнему живёт там, а теперь уйду туда и я — уйду и не вернусь, и он навсегда останется один в этом страшном чужом месте. По-видимому, для него ничего не значит, что здесь стоит наша прежняя мебель и вокруг привычные вещи. Он боится. А мне невозможно уйти, оставляя за спиной отчаянный крик и удары маленького чёрного тела о дверь. Кроме того, соседи не станут терпеть эти дикие звуки, и нас выселят из квартиры.