За окном начинает темнеть, и я понимаю, что день идёт к концу. Тогда я начинаю поливать цветы. Их у меня много: три пальмы-юкки, большой фикус, маленький фикус, «декабрист», хлебное дерево и несколько горшков фиалок. Цветы тоже плохо переносят переезд — им не хватает света, и у меня больше нет балкона, чтобы выставить их летом на воздух. Чтобы они не погибли, с ними надо побольше разговаривать, но я не могу и только говорю им: «Потерпите, потерпите…»
Потом я долго сижу и смотрю на лампу над столом, и мне кажется, что плафон в форме тюльпана, взамен разбитого зелёного, купил Мотя, хотя я понимаю, что этого не может быть: ведь я переехала в эту квартиру после похорон. Всё это так странно. Потом наступает полночь.
Я кормлю Дёму, вывожу его на вечернюю прогулку, вернувшись, запираю дверь на два поворота ключа и на цепочку, засыпаю в кофейную машину кофе, готовлю на утро поднос, принимаю транквилизатор, моюсь и ложусь. Ложусь я всегда на самый край, чтобы во сне не оказаться случайно на Мотиной половине кровати. Пока подействуют таблетки, проходит около часа, но я стараюсь не засыпать подольше. В это время я читаю, курю и ем орехи, и жизнь становится немного похожа на настоящую, потому что в прежней жизни я тоже курила и читала в постели и всегда что-нибудь ела. Когда строчки начинают сливаться, я гашу лампу, — свет в спальню проникает из открытой двери кладовки, — говорю Дёме «спокойной ночи» и закрываю глаза. Темнота внутри меня начинает медленно кружиться, и я кружусь вместе с ней.
Вдруг раздаётся телефонный звонок — это позвонил Мотя. Он позвонил, когда мы вернулись с утренней прогулки. Голос звучал, как чужой, но я сразу его узнала.
— Послушай, что же ты творишь? От меня люди шарахаются на улице! Шурик Фишер позвонил и спрашивает: «Это правда, что ты жив?» Почему я должен это выслушивать?
Я молчала.
— Ведь ты не сумасшедшая, я знаю. Ты не сумасшедшая! — заорал он вдруг.
— Нет, — сказала я.
— Ты никогда не желала принимать реальность, так теперь тебе придётся её принять, слышишь? Я не умер, ясно? Прекрати меня оплакивать как невинно убиенного! Меня не хоронили на еврейском кладбище, надо мной не читали кадиш, ничего этого не было, я ушёл от тебя, пойми, наконец.
— Нет, — сказала я.
— Что «нет»? Что «нет»?
— Нет. Ты не мог от меня уйти. Ты говорил, что никогда от меня не уйдёшь.
— Мало ли, что я говорил. Мало ли, кто что говорит. Послушай, — сказал он ласково, — а что, если ты попробуешь посмотреть на всё иначе? В конце концов, с твоей биографией… Ну, мужем больше — мужем меньше, подумаешь! Ты, может быть, ещё раз выйдешь замуж.
— Нет, — тупо повторила я.
— Что опять «нет»?
— Тебя нет. Если бы ты был, сам подумай, разве ты допустил бы, чтобы мне было так плохо.
— Чем тебе так уж плохо? Всё, что я должен был для тебя сделать, я сделал. Я снял тебе квартиру, всё устроил, у тебя всё есть, собака с тобой. Чего тебе не живётся? Миллионы людей уходят от жён, и никто от этого не умирает и других не убивает.
— Я тебя не убивала. Просто этот винтик в очках, который раскручивается, и ты вечером его всегда завинчивал, а я без очков его не вижу, и надо на ощупь, и тогда я поняла, что ты умер, иначе такого никогда бы не случилось.
— Да сходи в «Оптику», тебе там заменят винтик. Анна не зря говорит, что твоя мнимая беспомощность — идеальный способ паразитировать на близких.
— Анна?
— Не прикидывайся идиоткой, всё ты прекрасно понимаешь и помнишь.
— Да, помню, да. Анна. Конечно. Хорошо, я всё поняла. Прости, я больше не буду.
И я положила трубку.
Встала, сняла тапочки, надела туфли, пристегнула Дёме поводок. Дёма удивился неурочной прогулке и уткнулся носом в дверь. Долго искала в кладовке совок, с которым ездила раньше на мамину могилу, не нашла и взяла в кухне лопатку для торта. Достала из нижнего ящика комода Мотин бежевый шарфик, накинула его на шею, сунула в карман ключи, вышла с Дёмой из дома и захлопнула дверь.
На улице светило солнце, и сквер был полон детьми. Я привязала Дёму к решётке, погладила его и попросила: «Не лай, пожалуйста, тебе всё время будет меня видно». Вошла в сквер через низкие воротца, прошла в дальний угол, где в тени большого клёна земля оставалась влажной после ночного дождя, села на корточки и начала копать землю лопаткой для торта. Ямка вырылась легко. Я сняла Мотин шарфик, свернула в трубочку и положила на дно ямки. Оглянулась на Дёму. Он сидел напряжённо, до отказа натянув поводок, но молчал. Я забросала ямку зёмлей, выпрямилась и секунду постояла.
Солнечные лучи, проходя через вырезную листву клёна, ложились сложным узором на чернеющий среди травы пятачок утоптанной земли. Я вернулась к Дёме, отвязала поводок от решётки и пошла к дому. Было не жарко, и, когда мы дошли до подъезда, Дёма почти не запыхался. Я слегка потянула его за поводок вперёд, мимо нашего дома, он охотно подчинился, и через несколько минут мы были уже возле церкви.
Церковь была сложена из красного кирпича, с зелёным куполом и стройной колоколенкой. Четыре колонны по фасаду, затейливый фриз и яркая фреска на фронтоне. На фреске был изображён белый агнец, два ангела, справа и слева, протягивали к нему руки. Ангельские крылья покрывал цветной мозаичный орнамент.
Перед мраморными ступенями церкви начинался просторный газон, разделённый посредине дорожкой. По одну сторону от неё рос старый ясень, длинные серёжки его почти касались травы. По другую — мощный куст жасмина, весь покрытый светящимися атласными соцветиями.
Дёма бросился к кусту, остановился, насторожил уши и попятился. Я подошла и заглянула под куст. Показалась узкая мордочка, блеснули на солнце серебряные кончики иголок. Под кустом сидел ёж. Дёма тявкнул, сделал стойку и замер. И точно в такой же позе, чуть приподняв левую переднюю ножку с лёгким копытцем, замер на фронтоне церкви белый барашек с золотым нимбом над кудрявой головкой.
Мюнхен 1999—2000.