Но когда снег наконец закончился, то завалил наши дома почти по самую крышу. В комнатах стоял дым от костров. Перед тем как выйти, приходилось сметать с веранды снег, доходивший почти до бедер, чтобы он не валился в дом, когда мы отодвигали панели.
Сад изменился: кусты превратились в маленькие горы, дорожки совсем исчезли — сначала под хвойными иголками, посыпанными, чтобы сохранить мох, а теперь под снегом. Пруды все еще не замерзли, но темные пятна воды посередине понемногу отступают перед белой корочкой льда, становясь все меньше и меньше. Я думаю, скоро они полностью замерзнут.
Мне сказали, что мы хорошо подготовлены к зиме. Отверстия в стенах закрыты листьями оги. Они защищают нас от снега, но теплее от них не становится, поэтому когда нет снега, мы не опускаем их. Кладовая и несколько пристроек заполнены корешками, овощами из сада, сушеной рыбой, присланной нам с побережья и тесно набитой в бочки, как женщины в карете, запряженной волами.
Слуги из столицы не рады, что им пришлось остаться здесь. Они не жалуются в открытую (никто, кроме Онаги и одной из младших моих служанок, которая плачет по столице ночами, когда думает, что все спят и ее никто не слышит), но есть множество способов, лучше, чем жалобы, которыми слуги могут выразить свое недовольство. Они сочиняют огромное количество стихотворений о столице и о тоске по дому и читают их друг другу дрожащими голосами.
Двор и дорожки очистили, но дорога за воротами полностью исчезла под снегом. Мне сказали (это была Онага, которая услышала от одной из служанок, которая в свою очередь услышала это от кого-то из кухни, а та — от какого-то крестьянина), что дорогу из долины завалило снегом. Нам ничего не остается, кроме как волноваться, ждать и смотреть, как мой муж сгорает в лихорадке.
Когда мы летом жили в столице, Онага как-то принесла мне кусок льда, который повар купил у торговца. Лед был прозрачный, пронизанный маленькими трещинками, внутри него была маленькая красно-зеленая змейка с яркими, как бусинки, глазами. Я думаю, что сейчас я очень похожа на эту змею: я словно заморожена и жду чего-то, что раскололо бы это ледяное спокойствие.
Только когда лед растаял, змея не ожила.
4. Дневник Кицунэ
Я жила одна со своими слугами. Ничего не осталось, кроме рутины. Джозей продолжала командовать моими служанками. Все так же готовили рис с рыбой или фазаном и приносили мне через определенные промежутки времени. Когда рвались или догорали фитили в лампах, их заменяли. Мой учитель по письму приходил каждый день, каждый раз с кипой бумаг с образцовыми иероглифами.
Стало намного холоднее. Наступила зима. Снег лежал на небесно-голубой черепице. Один из глиняных кувшинов, стоявших на улице, разбился ночью из-за мороза. Мои служанки носили тяжелые платья и сидели у печей, подсовывая теплые камни себе под ноги.
Мне же оставалось только горевать. Я ходила по горам и звала сына. Проходили дни, я стала звать реже, но чаще стала замечать следы того, что он здесь мог проходить: клочок шелка на ветке или кучка костей. Моя надежда умерла, но я не перестала искать до тех пор, пока Джозей не поговорила со мной и не заставила меня смириться с потерей.
Я спала под ночными платьями Кая-но Йошифуджи и вдыхала его запах. Мои сны о нем были очень живыми и яркими. Когда я просыпалась после очередного такого сна и понимала, что это был лишь сон, мне становилось так больно, что я думала: лучше бы вообще не видеть мужа, чем видеть так.
Я просыпалась и смотрела в темноту комнат, вертелась от досады и злости. Я грызла ногти, пока они не превращались в кровоточащие обрубки. Они отрастали, когда я спала, но я снова и снова грызла их — боль была для меня своего рода наказанием, но за что, я не понимала. Я плакала из-за того, что потеряла семью, и кричала от злости, рвала бумажные экраны, когда натыкалась на них.
У меня все еще был круглый веер, который я так давно украла, еще до того, как все это произошло. Я снова и снова вертела его в руках. Слова дразнили меня. Это была поэзия, и я не могла понять, что значат эти слова. Йошифуджи написал их, но теперь его не было. На языке, которому учил меня мой учитель, веер означал воссоединение. Но этот веер не значил ничего. Это были лишь палки, бумага и чернила. Это была хрупкая вещь, но веер не мялся, сколько бы я ни вертела его в руках, не ломался, когда я в ярости бросала его на пол.
Я была зла и одинока, но когда я уставала (это случалось часто: мне самой приходилось кормить себя, к тому же холод изматывал), к этим чувствам примешивалось еще одно, более глубокое. Оно заставляло думать: «Я могу умереть. Зачем мне сейчас жить? Ради чего?»