Говоря все это, он сидел на корточках на высоком берегу оросительного канала. Я только что вылез из грязной воды и стоял перед ним, пытаясь хоть как-то обтереть ноги о траву. Похоже, ему хотелось еще что-то добавить, но он молчал и вздыхал, выпуская клубы дыма. Маленькое морщинистое лицо было задумчивым. Я, конечно, не знал, о чем он думает, но догадывался, что такое напутствие выпадает на долю заключенного только в особо важных случаях. Его задумчивость соответствовала торжественности момента, а торжественность подчеркивала реальность какой-то прочной связи, существовавшей между нами. Тебе давали понять, что руководитель еще раз взвешивает правильность своего решения, оценивает твои способности и вероятность того, что ты с таким важным заданием справишься. Необразованные и не умевшие красиво говорить, наши начальники часто прибегали к длинным многозначительным паузам — чтобы повысить наше внимание к каждому изреченному ими слову. С сегодняшнего дня тебе оказано доверие, и, значит, ответственность твоя сильно возрастает. Твое перевоспитание поднимается на новую ступень, ты приближаешься к тем, кто на воле. Выпал счастливый билет: ты можешь доказать, что в тебе не ошиблись. Поворотный момент в жизни заключенного…
Но я почувствовал в его молчании и просто доброе отношение ко мне.
Он все сидел на корточках на насыпи, а я внизу вытирал одной ногой другую. Рис только посеяли, и комаров еще вроде не было, но мошкара носилась тучей и кусалась немилосердно. Вся эта вездесущая летучая нечисть лезла в уши, глаза, нос и рот, путалась в волосах и умудрялась залезать даже в ширинку… Если какой-нибудь крохотной дряни удавалось тебя укусить, тут же вырастал здоровенный волдырь. Я переступал с ноги на ногу, махал руками, мотал головой и при этом не сводил глаз с начальника, сидящего наверху.
Начальник все молчал. На нем была кепка, гетры, в руках дымилась самокрутка — мошкара ему не докучала, и он мог не торопиться. Наши ушли уже далеко, но были еще видны — на самой высокой части насыпи, где канал поворачивал и росло несколько старых изогнутых ив. Закатное солнце бросало отблеск на темную арестантскую одежду. Наши шли строем, несли лопаты на плече и отмахивались свободной рукой. Теплое щекочущее чувство пронзило меня. Я слишком привык к ним, к тому, что я — один из них. По сути, это моя семья, мой дом. Донеслась песня, едва слышная, почти неразличимая, но я сразу узнал ее:
Мошкара продолжала кусаться и страшно раздражала, но я чуть не рассмеялся: пели последний куплет «Песни исправительных лагерей». Она родилась так: мы взяли легкую веселую мелодию песенки из провинции Нинся, а слова — на северо-западном диалекте — сложили сами. Для тех, кто не знал диалекта, она звучала забавно, и только. Говорилось же в ней о нашей повседневной жизни. Днем мы работаем, перевоспитываемся, а вечером идем домой, где ждет нас радость — черпак. Я вспомнил дурманящий, кружащий голову запах, мелко нарезанный зеленый лук, комок слипшегося риса. Мерный скребущий звук — это могучая рука повара, склонившегося над огромным котлом, движется в привычном ритме. Из большого железного черпака с короткой ручкой в миску плюхается «рис с приправой». Распаренное лицо повара, по которому катятся и падают прямо в котел капли пота, ритмичные движения его рук и черпака, однообразное «вжик» — все это неотделимо от вечерней трапезы, смешалось со вкусом еды.
Мне захотелось вернуться в строй, шагать вместе со всеми, подтягивать песню, предвкушая встречу с черпаком. Мелодия песни показалась прекрасной и вызвала странное ностальгическое чувство.
Но начальник молчал. И мне по неписаному лагерному закону оставалось только ждать. Я знал все эти законы назубок, потому что уже два раза был на исправительных. И четвертой бригадой мог командовать потому, что уже имел большой лагерный опыт. Хотя, надо сказать, этот теперешний лагерь очень отличался от предыдущего. Он был живописнее, что ли. Вообще поразительно, как отличаются лагерные порядки от тех, к которым мы привыкли на воле. А может, это и неудивительно. На воле политически неблагонадежные подвергаются репрессиям, рано или поздно выпадают из общественной жизни. Людей же безнравственных объявляют «носителями противоречий внутри народа», то есть теми, кто просто оступился, кого надо пожурить, повоспитывать по-товарищески, возможно, взять на поруки. В лагере же политические часто пользуются доверием начальства, хотя, конечно, до определенных пределов. Но все равно к ним относятся иначе, чем к уголовникам. К тому же здесь стараются выжать из каждого заключенного все что можно, специалисты ценятся и работают, как правило, по специальности. Ведь любой лагерь — это маленькое, но вполне независимое государство. И, как во всяком государстве, здесь есть сельское хозяйство, промышленность, торговля — короче, все, что необходимо для жизни. И если на воле вы подметали полы на фельдшерском пункте, то, попав сюда, запросто можете стать начальником медицинской службы. Грустно, но лагеря на фоне всеобщего хаоса были тогда, наверное, островками хотя бы относительного порядка.