Над сырым Гонконгом занималось ясное утро, удивляя ярким солнечным светом пассажиров, заполнивших первые паромы и спешивших выбраться на верхнюю палубу, окунуть в теплый воздух озябшие пальцы и радостно улыбнуться (был канун полнолуния, знаменовавшего начало китайского Нового года) огромному городу на скале, подымавшемуся, как гигантская губка, из черной воды навстречу слепящему свету; нагромождение домов у самого берега казалось огромным тортом, в который врезались узкие улочки, кишевшие бесчисленными муравьями-рикшами. В центре, где на каждом углу продавали охапки цветов — хризантем, георгинов и красных лилий — и где западную архитектуру теснили фантастические бамбуковые фасады, было полно китайцев в праздничных черных одеждах, англичан в костюмах из твида, сикхов в тюрбанах и с ружьями, метисов в свитерах или в кожаных куртках, русских эмигранток в белых мехах, нищих детей-попрошаек в причудливых одеяниях, сшитых из матрасных чехлов, — и все они сновали по улицам, украшенным свешивавшимися с балконов и окон коврами и потому, казалось, освещенным не дневным светом, а тысячами красных фонариков. Ночью, когда взойдет луна, вспыхнут огни фейерверков, а утром город будет завален красными патрончиками от потешных огней; но сейчас по солнечным улицам торопливо шагали белые и желтые люди, не обращая внимания на гул, то и дело сотрясавший скалу, которая, казалось, оседала, ища равновесия; хотя гул был глухим и отдаленным, он отчетливо слышался даже в шумном центре, а еще отчетливее — выше по склону, где шептались пальмы и сосны и стояли на расстоянии друг от друга элегантные белые виллы; но яснее всего гул был слышен на голых вершинах холмов и гор, в том числе и на вершине горы Святого Креста, где в келье монастыря святого Андрея молодой падре Тони Монсон стоял у окна и, вслушиваясь в неясные глухие отзвуки канонады (в ту зиму на континенте война все еще шла), вдруг почувствовал нежность, смешанную с горечью, нежность к этому весело гудевшему у его ног, обреченному языческому городу, который был и не был родным — здесь он родился, но не здесь была его родина; этот город он вначале любил, потом боялся его, а в конце концов отверг; и красоту этого города — сырую весной, душную летом, совершенную осенью и порочную зимой — он, чужеземец, знал, как женатый человек знает красоту своей жены, но он никогда не считал этот город своим, до конца познанным; этот город оставался для него арендованным пристанищем его детства, где он обитал телом, но не душой; и, когда он бродил по этим улицам, он грезил о совсем других улицах — улицах его настоящего родного города, которого он никогда не видел и который он тоже в конце концов отверг, но в его представлении тот, родной город всегда заслонялся вершинами, на которые он карабкался, когда был мальчишкой, и рядами крыш, спускавшихся вниз миллионами ступенек, бухтой с паромами и дымящимся на той стороне, отливающим на солнце черным и золотым Кулунем, где сейчас лежал его отец, умирая в изгнании.
Как приятно старому человеку погреться на теплом солнышке, подумал падре Тони, но тут же нахмурился, вспомнив, что рано утром, еще до завтрака, ему звонил Пепе, но не насчет отца, а по весьма странному поводу; и, отойдя от окна, чтобы собрать белье в прачечную, падре Тони с горечью подумал, что монастырская келья, в сущности, ненадежное убежище. Хотя монастырь одиноко высился на горной вершине, он не был отрезан от мира: с одной стороны горы у ее основания находился ипподром, и рев толпы перекрывал вечерние службы по субботам, с другой — был квартал веселых домов Вань Чай, откуда доносились крики воров, ссорившихся из-за добычи, и пронзительные вопли проституток, торговавшихся с моряками. Как говорили, зажимая носы, монахи, монастырь святого Андрея был пропитан запахом бренного мира — им пахли и портики, и коридоры, потому что китайцы удобряли свои огороды на склонах горы содержимым выгребных ям, и, когда вдруг жарким днем поднимался ветер, благочестивые отцы, вместе проводившие время в бдениях, отрываясь от молитв, подозрительно посматривали друг на друга, хотя постоянство запаха вскоре убеждало их, что никто не виноват. Отец-настоятель как-то раз не без ехидства заметил, что ни один монах из монастыря святого Андрея, каким бы святым он ни был, не может умереть окруженным духом святости.
Но как раз этот запах, думал облаченный в чистую белую сутану падре Тони, стоя на коленях на полу, покрытом ковром из солнечного света, и с улыбкой откладывая и пересчитывая белье для стирки, именно этот запах монастыря святого Андрея был для них в детстве духом святости. Пропитавшись этим запахом, он и Пепе свысока смотрели на других, потому что запах означал, что они только что вернулись с исповеди или причастия из монастыря святого Андрея, что они все еще осенены благодатью, и потому они всегда с негодованием отвергали предложение мамы принять ванну и переодеться перед завтраком. Свою святость они должны были прежде продемонстрировать Мэри, Пако и Рите, и, когда эти маленькие грешники только хихикали и затыкали носы, братьям Монсонам казалось, что к их благочестию добавляется еще и венец мученичества.