Ветер за окном тоже что-то нашептывал, он шептал ей прямо в ухо. «Спокойно, спокойно, — шептал он, — спокойно, все в полном порядке». Она зевнула, потянулась и почувствовала, как напряжение отпускает ее, как тело становится легкой, почти невесомой оболочкой, внутри которой веет ласковый ветер. Она вцепилась в ручки кресла, будто боялась, что сейчас полетит. Но шепот мягкого ветра нес с собой такой покой, что она расслабила пальцы и почувствовала, как парит в прохладном пространстве, среди звезд. Она теперь была воздухом, покинувшим землю и освободившимся от всего земного, воздухом, возносившимся вверх, туда, где было его истинное прибежище. Сонно открыв глаза, она увидела перед собой ширь неба — неподвижную, бесконечную и черную, но чернота эта была такой прозрачной, такой чистой, что просматривалась насквозь. То была родная стихия, вечное небо; и вздох, вырвавшийся из ее груди, был приветствием вечному началу, породившему дыхание.
«Отче наш, иже еси на небеси…» — выдохнула она, плывя в пустоте и паря во тьме, как вдруг поняла, — и ее пальцы снова впились в подлокотник, — что соседнее кресло кем-то занято.
Повернув голову, она увидела его, улыбавшегося в сумраке затененного салона самолета. Вот так же застенчиво он улыбался всю жизнь, и эта смутная, робкая улыбка вновь напомнила ей все, что она перенесла в тот день, когда он пришел ее осматривать.
— Папа…
Он накрыл ее руку своей.
— Привет, Кончита.
Смутная улыбка приблизилась к ее лицу.
— Ты хорошо вздремнула?
— Я спала?
— Да, и проспала отличный ужин. Но ничего, сейчас я позову стюардессу.
— Нет, не надо. Я не хочу есть.
Она посмотрела на его руку, лежавшую поверх ее руки.
— Ты возвращаешься назад, Кончита?
Она взглянула ему в лицо:
— Назад?
— Я хочу сказать: назад к Биликену?
Она не сдержала улыбки:
— Да, папа.
— А где он?
— В храме, в китайском квартале.
— Бедняга!
Она высвободила руку.
— А разве это не лучше, чем забытым торчать среди руин?
— Конечно, лучше, девочка.
— Я арендую для него нишу в храме.
— Очень разумная мысль.
— Его подлатали и снова покрасили.
— И сейчас он там, ждет тебя.
— У меня больше никого нет.
— Да, пожалуй, все мы не оправдали твоих надежд, да?
Губы ее задрожали, она отвернулась.
— Кончита, Кончита, девочка моя, не принимай это так близко к сердцу.
Она резко повернулась к нему, и глаза ее сверкнули:
— Почему, папа? Потому что тебе страшно?
— Да, страшно за тебя.
— Нет, ты боишься за себя.
— Ты думаешь — из-за выборов?
— Разве ты не боишься, что я могу повести себя… опрометчиво?
— Мне кажется, ты и так уже ведешь себя очень опрометчиво.
— И поэтому ты сейчас хочешь забрать меня домой, чтобы я перестала мутить воду.
— Я прошу тебя, как дочь, — войди в мое положение.
— Я понимаю, папа, я прекрасно понимаю. Тебе безразлично, где мы и что мы делаем, лишь бы все было тихо, лишь бы не было скандала. Ты готов закрыть глаза на что угодно — лишь бы мы не забывали, что нынешний год — год выборов.
— Нет, девочка, как раз в этом ты ошибаешься. Да, я готов закрыть глаза на что угодно, но не потому, что нынешний год — год выборов, а потому, что я уже слишком стар, чтобы волноваться. Мне важно теперь только одно: сохранить за собой достигнутое.
— Другими словами, тебя не волнует, пострадают ли из-за нас твои достоинство и честь, но мы не смеем лишать тебя твоей власти, твоего положения в обществе.
— Достоинство, честь — я от них давно уже отказался, как и от лошадей. Честь и достоинство, как и лошади, не могли доставить меня к цели с нужной быстротой. А кроме того, честь и достоинство тянули меня совсем не в ту сторону. Мы с тобой, кажется, тоже направляемся в разные стороны. Куда ты стремишься, Кончита? Почему ты вечно сбегаешь?
— Разве ты не знаешь? Я ищу своего отца.
— Но ведь ты не найдешь его в этом твоем китайском храме.
— Где же тогда? В штаб-квартире твоей партии?
Он нахмурился и отвернулся.
— Почему ты так хочешь его найти? — спросил он, помолчав.