Выбрать главу

— Но ведь мы спасли ее, Тони! — воскликнул Пепе, сидевший на полу. — По меньшей мере мы помогли ей вновь обрести веру в себя, желание жить…

— …и свободу обречь себя на муки ада, — подхватил падре Тони. — Что ж, может быть, мы и помогли ей вновь стать личностью, но мы не знаем какой.

— Да, это был риск, и мы вчера пошли на него, Тони.

— И если бы сейчас все повторилось, — сказал падре Тони, медленно выпрямляясь, — я бы снова рискнул.

Последовавшая тишина восклицательным знаком завершила сказанное Тони. Они сидели и молча смотрели, как комната постепенно пробуждается: дождь прекратился, робкий солнечный свет, лившийся в окна, смешивался с электрическим, но еще не мог одолеть его. И все-таки комната оживала, в ней становилось теплее от красок заката. В дрожащем воздухе ощущался легкий аромат, словно вместо мебели вокруг были цветы. В комнату пришла весна, и она заставила Пепе положить голову на колени Рите, а Риту — всепрощающим жестом погладить его волосы. С улицы опять доносился треск фейерверка, но, очарованные странным пробуждением комнаты, они слышали только тишину, которая сгущалась и становилась напряженной, словно хотела сообщить удивительную новость, как вдруг дверь спальни распахнулась и перед ними возникло в призрачном свете лицо медсестры.

— Вам лучше войти, — сказала она. — Он просыпается.

Волшебная тишина последовала за ними в спальню, где на старинной огромной кровати под балдахином умирал доктор Монсон. Он лежал, до подбородка укрытый белой простыней, а под ней беспокойно двигались руки. Глаза его были по-прежнему закрыты, но губы шевелились, и он тщетно старался оторвать голову от подушки. В приглушенном свете ярко поблескивали его седые волосы и капли пота на бровях. Встав по обе стороны кровати, сыновья склонились к нему, чтобы услышать, что он пытается сказать, но не могли разобрать ни слова. Тонкие губы дрожали, он напрягал шею, стараясь приподнять голову, но напрасно. Наклонившись еще ниже, Пепе просунул руку под плечи старика и приподнял его. Но запавшие глаза не открылись, только губы продолжали шевелиться. Пепе нагнулся к уху умирающего.

— Отец, — тихо позвал он, — отец, мы здесь.

Но доктора Монсона здесь не было. Он был на горном перевале, там, в истории, молодой, в сапогах и военной форме; и долгий трудный день наконец-то завершился.

Он был на горном перевале. Солнце клонилось к западу, и жесткий декабрьский ветер, дувший весь день, наконец-то стих. Наступившая тишина была такой же всепроникающей, как и холод, который пронизывал его до костей; ему казалось, что он стоит по горло в ледяной воде, хотя все вокруг было залито лучами заходящего солнца, и он, скосив глаза в сторону, увидел его сплющенный диск, повисший всего в нескольких дюймах над туманной дымкой далекого моря.

Он стоял в самой узкой части перевала, на маленьком уступе, который вырубили в крутом склоне люди горных племен, и его нервы, нервы жителя равнин, были напряжены — он не доверял этим кручам, не доверял обманчивой близости неба. Справа возвышалась стена утеса, кое-где покрытого мхом и увенчанного соснами, слева крутой склон обрывался в долину. Тропа за его спиной змеилась вверх и, расширяясь, исчезала в сосновом лесу, а прямо перед ним она огибала скалу и вливалась в дорогу, ведущую вниз, в долину. В долине уже наступили сумерки, потому что со всех сторон она была замкнута горами, но он еще различал внизу речку, коричневые крыши деревни, занятой американцами, и разрушенный мост у подножия горы. В тот ветреный день американцы трижды устремлялись вверх по тропе, трижды пытались взять перевал и трижды откатывались назад. Он поднял глаза на высокие сосны, так красиво окрашенные золотом заходящего солнца, такие спокойные и мирные; но в сумраке, темневшем за первым рядом стволов, притаились в ожидании люди: крестьяне-повстанцы, босоногие, сидевшие на поросшей папоротником земле, закутавшись в цветные яркие одеяла и положив на колени ружья, — двадцать защитников, все, что осталось от пятидесяти человек, поклявшихся, если понадобится, своими телами закрыть перевал и удержать его хотя бы на день, чтобы их товарищи сумели пронести через дикие горы и доставить в спасительное убежище — вселявшее больше отчаяния, чем сотня любых других убежищ, — больного, обессиленного и преследуемого человека, который сейчас один олицетворял Республику и все, что осталось от Республики.