Звуки битвы стихали, становились слабее, и теперь до него доносилось только стрекотание насекомых да журчание ручья. Шум воды вызвал у него страшную жажду. Он открыл глаза, но увидел лишь тьму, за которой ему чудилась вода. Он пошарил вокруг руками и нащупал ствол дерева. Цепляясь за него, он встал и заковылял на шум воды. Вскоре он увидел вдали поблескивающий ручей и побежал к нему, но споткнулся о корень и упал лицом вниз. Тотчас же боль в животе снова обожгла его. Скорчившись, он застонал, перевернулся на спину и увидел звезды, мерцавшие между ветвями сосен. Он смотрел на звезды с изумлением, с радостью: наконец-то ночь — значит, и он выполнил свою задачу. Там, высоко наверху, Республику пронесли через дикие горы, в безопасное укрытие.
Восторженно улыбаясь, он закрыл глаза, сложил руки на груди и собрался произнести:
«Nunc dimittis…»
Но слова застряли у него в горле, потому что боль снова волной захлестнула тело, и, открыв глаза, он увидел не звезды и не ветви сосен, а полог балдахина и лица сыновей, склонившихся над ним; и неожиданно в их глазах он увидел все годы скитаний на чужбине, годы изгнания, но сейчас вдруг понял, что в конечном счете это изгнание было больше, чем просто красивый жест, что его миссия не закончилась одновременно с той, другой, смертью в сосновом лесу, что он стоял на страже все эти годы, как на том горном перевале, пока нечто очень ценное несли дальше, в безопасное убежище. Потому что все это он видел сейчас в глазах сыновей: горный перевал, сосновый лес, лица людей, которые там пали. Все это было сейчас в их глазах: Революция и Республика и то маленькое личное прошлое, ради которого он отправился умирать так далеко. Оно не потеряно, он напрасно думал, будто прошлое может погибнуть, и не надо было пересекать море, чтобы убедиться в обратном. Это прошлое жило в глазах его сыновей, и он попытался приподняться, чтобы отдать ему честь. Он спас его, и теперь оно жило в настоящем, склонившиеся над ним лица озарились светом, заколебались и превратились в звуки утра на канале, в панораму крыш под полуденным солнцем, в запах какого-то одного ночного цветка. Наконец-то он дома. За его спиной горы и силуэт спящей женщины на фоне неба, а перед ним пламенел в лучах заката весь прекрасный любимый город. «Nunc dimittis servum tuum, Domini!» — восторженно прошептал он, и, когда сыновья наклонились и вдвоем приподняли его, он улыбнулся, закрыл глаза, сложил руки на груди и умер.
Потом, в гостиной, они пытались понять причину этого предсмертного восторга.
— Я пытался разбудить его, — сказал Пепе, — и в то же время боялся момента, когда он откроет глаза.
— Я тоже этого боялся, — сказал падре Тони. — У меня было ощущение, что он возвращается откуда-то из далекого прошлого. А мы стояли рядом и ждали — мы, страшное настоящее. Он узнал нас, и это было последним ударом.
— Нет, он был счастлив увидеть вас, — возразила Рита. — О, я никогда не забуду, как посветлело его лицо, когда он вас увидел.
— Может быть, он видел вовсе не нас, — предположил Пепе. — Может быть, он так и не пришел в сознание.
— Нет, он узнал нас, — сказал падре Тони. — Он узнал, я видел это по его глазам, и… и он был рад.
— И он произнес «Nunc dimittis», — сказал Пепе, — словно для того, чтобы подбодрить нас, порадовать…
— …и словно чтобы дать нам знать, — подхватил падре Тони, — что он примирился с настоящим.
— Он умер счастливым, — сказала Рита. — Он умер таким счастливым, что оплакивать его почти неуместно.
Они стояли вокруг стола Пепе, и она протянула руку пощупать старую голубую военную форму, которая дожидалась своего владельца. Солнце ушло из комнаты, но еще освещало окна, за которыми двигались взад-вперед паромы, празднуя улучшение погоды. На полу, там же, куда Пепе бросил его, лежало письмо Конни Эскобар. Они посмотрели на письмо, потом друг на друга.