— Я полагаю, — сказал Пепе, когда тишина стала уже невыносимой, — она ожидает, что мы сообщим эту новость всем.
— А больше в письме ничего нет? — спросила Рита.
— Там написано, что они посылают только одно это письмо. Значит, от нас зависит, сообщим ли мы ее матери, мужу…
— Кто-то должен немедленно сообщить мужу, — сказала Рита. — Мне даже страшно представить, как он сейчас терзается, думая, что убил ее.
— Но ведь никто не знает, где он, — заметил падре Тони.
— Интересно, как воспримет эту новость ее мать, — сказал Пепе.
— Я загляну к ней по пути в монастырь, — сказал падре Тони.
— Нет, она должна узнать об этом раньше, — возразил Пепе.
— Тогда я позвоню ей сейчас же, — сказал падре Тони, — и объясню, почему я собираюсь к ней заехать.
Как только он вышел из комнаты, в холле зазвонил телефон.
— А ведь есть еще Мэри, — сказала Рита и, подойдя к Пепе, встревоженно прижалась к его груди. — Но ведь мы не можем просто позвонить ей и сказать. Мне придется самой пойти к ней.
— Ты права, — сказал Пепе, — хотя, я думаю, Мэри уже знает.
— Я чувствую себя такой беспомощной…
— Не надо. Возьми себя в руки и перестань считать, что ты отвечаешь за всех. Мы уже взрослые люди.
— Но она ведет себя так странно… Он вчера не ночевал дома, потом не появлялся весь день, а она до сих пор никому из нас не позвонила, не поинтересовалась, что с ним.
— С этой бедой она должна справиться сама.
— Но что же она сейчас делает? Что она делает там, дома, одна? И если она все уже знает, почему ей даже не захотелось позвонить мне!
— Ради бога, перестань волноваться. Я уже сказал — тебе пора перестать всех нас нянчить.
— Я должна пойти к ней, Пепе, я должна пойти к ней немедленно, но я боюсь.
— Мэри не из тех, кого легко сломить.
— Да. Но я боюсь не этого.
Прижимаясь к его груди, она всматривалась в темнеющую комнату, ища утешения и поддержки в знакомых предметах — в сердце Иисусовом, в подсвечниках, флагах и в портрете генерала, в стареньком диване и рогатых головах буйволов над померкшими окнами, за которыми скользили уже освещенные огнями паромы. В соседней комнате между четырьмя свечами лежал доктор Монсон. Она вспомнила вчерашний обед у Мэри, вспомнила, как они сидели вокруг пылающего рома и провожали зиму. Но оказалось, они подняли бокалы, прощаясь не только с зимой.
— Боюсь, я больше не увижу прежнюю Мэри, — сказала она. — Я чувствую, что она уже стала другой, недосягаемой и чужой. Она там целый день одна, и никто из нас ей не понадобился. Как будто она снова кинула нас и даже не сказала «до свидания» — совсем как тогда, когда уехала за границу. О Пепе, я не могу забыть, как она молчала…
Она оборвала себя на полуслове, и они отпрянули друг от друга — в комнату стремительно вбежал падре Тони с застывшим от ужаса лицом.
— Звонила Кикай Валеро, — выдохнул он. — Она сказала, что в Кончу Видаль только что стреляли.
— Боже мой! — вскрикнул Пепе.
— Мачо? — спросила Рита.
Падре Тони кивнул.
— Кикай сказала, что, когда она была у Кончи Видаль, туда пришел Мачо. Она вышла в другую комнату, чтобы дать им возможность поговорить наедине. По ее словам, они не ссорились. Они просто спокойно разговаривали, как вдруг он выхватил пистолет, выстрелил в нее несколько раз, а потом застрелился сам.
— Оба погибли? — спросил Пепе.
— Он умер мгновенно, она еще жива — ее отвезли в больницу. Кикай говорит, что она в сознании и хочет меня видеть. Мне надо спешить!
И падре Тони торопливо вышел, потрясенный и страдающий — наконец он стал священником.
— Вот, значит, то, чего она ждала, — сказал Пепе.
Рита вздрогнула и снова прижалась к нему.
— Может быть, — в раздумье продолжал он, — если бы мы позвонили ей сразу же… если бы в это время не умирал отец…
— Не надо, не надо, не надо! — прошептала Рита, пряча лицо у него на груди.
— Надеюсь, Тони успеет, — сказал он.
Но когда Тони прибыл в больницу, Конча Видаль была уже без сознания. Ей сделали две операции и несколько переливаний крови, но это ее не спасло, и к утру она умерла.