Вы уже взглянули на подпись, не правда ли, сударыня? Вы уже знаете, с кем имеете дело, и теперь Вы спрашиваете себя, почему автор „Мушкетеров“ и „Монте-Кристо“ решил написать Вам, именно Вам, находясь между этим великолепным озером, которое служит могилой городу, и бедным памятником, который является гробницей короля, тогда как в Париже он способен был прожить рядом с Вами целый год и не появляться в Вашем доме?
Прежде всего, сударыня, Париж есть Париж, — другими словами, водоворот, где забываешь обо всем среди шума, что поднимают мчащиеся люди и вращающаяся Земля. В Париже, видите ли, я двигаюсь так же, как все люди и как сама Земля: я мчусь и вращаюсь; в остальное время, когда не вращаюсь и не мчусь, я пишу. Но теперь, сударыня, все обстоит иначе: когда я пишу, я не так уж далек от Вас, как Вы думаете, ибо Вы одно из тех немногих существ, для которых я пишу, и не было такого случая, чтобы я, закончив главу, которой я доволен, или же книгу, которая пользуется успехом, не сказал себе: „Ее прочитает Мари Нодье, удивительная, чудесная душа“; и я горжусь этим, сударыня, ибо надеюсь, что, когда Вы прочтете эти строки, я, быть может, займу чуточку больше места в Ваших мыслях.
Итак, сударыня, я возвращаюсь к письму; я не смею сказать, что этой ночью грезил Вами, но Вы мне снились; забыв о волнах, качающих гигантское паровое судно, которое правительство предоставило в мое распоряжение и на котором я оказал гостеприимство Буланже, одному из Ваших друзей и одному из Ваших поклонников, и моему сыну, — не считая Жиро, Маке, Шанселя и Дебароля, принадлежащих к числу Ваших знакомых, — я уснул, не думая ни о чем; но, так как сейчас я нахожусь, можно сказать, в стране „Тысячи и одной ночи“, меня посетил некий гений и ввел меня в царство мечты, повелительницей которого были Вы. Место, куда он привел или, лучше сказать, вернул меня, было прекраснее дворца, прекраснее королевства: это был милый моему сердцу великолепный Арсенал в его радостные и счастливые времена, когда наш горячо любимый Шарль встречал нас самым искренним гостеприимством, на какое были способны древние, а глубокочтимая Мари проявляла очаровательное гостеприимство нашего века.
Ах, сударыня, поверьте, что пишущий эти строки испускает сейчас тяжелый вздох. То была счастливейшая для меня пора. Ваше очарование сообщалось всем, и порою, смею сказать, мне больше, нежели другим. Вы видите, что меня влечет к Вам эгоистичное чувство. Мне передавалась часть Вашей прелестной веселости, так же как кремню у поэта Саади передавался аромат розы.
Помните ли Вы костюм лучника, который надевал Поль? Помните ли Вы желтые ботинки Франциска Мишеля? Помните ли Вы моего сына, переодетого дебардёром? И помните ли Вы тот уголок, где стояло фортепьяно и где Вы пели „Lazzara“[1] — эту чудесную мелодию, ноты которой Вы обещали мне дать и, не в упрек будет Вам сказано, так и не дали?
Я пробудил Вашу память; теперь пойдемте дальше. Помните две мрачные фигуры — Фонтане и Альфреда Жоанно, остававшихся грустными даже в те мгновения, когда все мы умирали со смеху: людей, которым суждено уйти из жизни молодыми, никогда не покидает смутное предчувствие своей гибели? Помните Тейлора, сидящего в углу, неподвижного, молчаливого, размышляющего о том, какое из следующих его путешествий обогатит Францию испанской картиной, греческим барельефом или египетским обелиском? Помните де Виньи, который в ту пору, быть может, еще сомневался в своем преображении и снисходил до того, чтобы смешиваться с толпой? Помните Ламартина, стоящего перед камином и расстилающего перед нами созвучия своих великолепных стихов? Помните Гюго, который слушал его так, как, вероятно, Этеокл внимал Полинику? Он один среди нас сохранял на устах улыбку человека, делающего вид, что не считает себя выше других, тогда как г-жа Гюго, играя своими чудесными волосами, полулежала на диване, словно устав от бремени славы, часть которой она несла.
А в центре — Ваша матушка, такая простая, такая добрая и милая; Ваша тетушка — г-жа де Терси, такая умная и благожелательная; Доза́, взбалмошный, хвастливый и остроумный; Бари, столь отрешенный от всего этого шума, что казалось, будто мысли его вечно блуждают в поисках семи чудес света; Буланже — сегодня грустный, завтра радостный, но всегда великий художник, всегда великий поэт, всегда верный друг, независимо от того, весел он или печален; и, наконец, маленькая девочка, скользящая среди поэтов, художников, музыкантов, великих людей, умных и ученых, — маленькая девочка, которую я ставил на ладонь и подносил Вам, словно это была статуэтка Ба́рра или Прадье? О Боже мой, что сталось со всем этим, сударыня?