Единственным осколком реальности оставался теплый, пахнущий потом хребет укачивавшей меня лошади, тогда как сонные чары призрачного пейзажа, мешаясь с сонливостью моего все еще одурманенного разума, влекли меня в бездну.
Наконец мрак начал понемногу рассеиваться, и до Тайгерхилл мы добрались уже в голубовато-серой предрассветной дымке.
Здесь нас уже ждали посланные вперед тибетцы. Они развели большой костер, но дерево было сырое и, скорее, тлело, чем горело по-настоящему, хотя снег вокруг все-таки растаял. Мы, как могли, пытались согреться у огня, разминая свои закоченевшие во время поездки ноги, притопывая, вертелись около костра и коротали время, попивая чай, в ожидании первых проблесков солнца.
Вдруг кто-то рядом со мной воскликнул: «А вот и продавец бабочек!» — так прозвали торговца англо-немецкого происхождения, державшего в Дарджилинге лавочку с тибетскими редкостями, занимался он также продажей гималайских бабочек и даже пересылал по заказу в Европу наиболее эффектные экземпляры.
Понятия не имею, как он очутился на Тайгерхилл — то ли встретился нам, возвращаясь ночью откуда-то из глубины гор, то ли сопровождал от самого Дарджилинга. Когда я услышал слова «продавец бабочек», мне вспомнился диковинный бубен, который двумя днями раньше я приобрел в его лавочке. Бубен этот был сделан из двух черепов, мужского и женского. Их соединили макушками и обтянули кожей, так что бубен получился как бы двойным. Стоило им потрясти — и заключенный внутри шарик из слоновой кости, перекатываясь, без устали ударялся то о череп, то о мембрану. Продавец бабочек сказал мне тогда: «Я купил его у жреца одного из тибетских храмов. Это черепа прелюбодея и прелюбодейки. Бубен этот ежедневно использовали во время богослужения, ибо прелюбодеи, связанные навечно, не должны обрести покой даже в смерти. Палач, изрубивший на поживу хищным птицам на жертвенном камне возле святилища останки тех, что нарушили клятву верности, имел право смастерить из их черепов такой инструмент.»
Нелегко было торговцу заполучить этот храмовый бубен.
Должно быть, разреженный воздух вершин послужил причиной того, что я вдруг услышал грохот — словно мрачные пропасти Гималаев превратились в гулкие черепа клятвопреступников.
«Слышите: это лавины, которые на восходе солнца низвергаются с горных круч», — произнес кто-то рядом.
Тотчас воцарилась тишина. Ни единая ложечка не звякнула о чашку, ни под чьей ногой не скрипнул снег. Только лошади, тревожно раздувая ноздри, пряли ушами. И вот, из облачной завесы над бездной выступило могучее плечо исполина, затем пышные розовые груди, гигантский торс, руки, бедра. Это были очертания Эвереста и Канченджанги, покоящихся на ложе из тумана, словно пара нагих великанов выше, чем месяц.
«Солнце…» — шепнула одна из дам.
Я повернул голову и через плечо взглянул на полыхающую багрянцем лавину, которая, стремительно скатываясь по одетым мглою кручам, все более разрасталась и разгоралась — это было солнце. Разливаясь, будто пурпурное половодье, оно струилось кровью в жилах ледников, превращая бездушные снега в живую плоть.
И тогда, в наиторжественнейший миг восхода солнца, кто-то взял мою руку, опустил ее в карман жилета и шепнул: «Где купленный тобой вчера амулет? Вглядись: разве эти пробужденные солнцем исполины не подобны мужской и женской фигуркам с амулета, который ты получил минувшим вечером от тибетки?»
Но амулета в кармашке не было. Вместо этого там лежали три крупные серебряные монеты, которыми я за него заплатил.
Это мысль об амулете заставила меня опустить руку в карман.
Кажется, кто-то рассмеялся? Все лица разом обратились в мою сторону, и мне вдруг сделалось не по себе. Расстегнув пальто в поисках амулета, я вновь ощутил таинственный цветочный аромат. Но теперь, в блеске восходящего солнца и морозной свежести утра, без труда узнал дурманящий запах храмовых благовоний, которые — если вдыхать их слишком долго — навевают дрему и вызывают галлюцинации. Моя одежда сохранила его с ночи.
Энергичным движением я повернулся к продавцу бабочек, собираясь задать ему такие вопросы: «Как по-вашему, существуют ли амулеты, столь ценные для своих владельцев, что те не расстались бы с ними ни за какие деньги? Как по-вашему, способна ли женщина, случайно утратившая такой амулет, пустить в ход всю свою хитрость и изворотливость, чтобы заполучить его обратно? Как по-вашему, достанет ли у нее смелости тайком пробраться в дом и, рискуя быть схваченной, разбить окно, чтобы вернуть свою потерю?»
Вы возразите: «Но ведь звон бьющегося стекла мог кого-нибудь разбудить!» Однако я отвечу на это: «Разбив окно, можно одновременно впустить туда живого нетопыря, который отвлечет на себя ваше внимание. А если еще одурманить находящегося в комнате человека, сжегши ароматическую палочку, то уже не составит особого труда просунуть руку сквозь дыру в стекле, найти утраченный амулет, положить обратно полученные за него деньги, а сам амулет забрать.»
Вот о чем я хотел спросить продавца бабочек и уже открыл было рот, но, прежде чем успел набрать в легкие воздуха, услышал свой голос: «Если вам случится приобрести какие-нибудь редкие экземпляры гималайских бабочек, просьба прислать их на мой адрес в Европу.»
Одновременно я достал из кармана те самые монеты, которыми заплатил вчера за амулет, и вручил их торговцу в качестве задатка.
Больше я не сказал ничего. Солнце вскоре вновь исчезло за пеленой тумана, и мы возвращались в Дарджилинг при тусклом, жиденьком полусвете, более напоминавшем лунный.
Амулета я не нашел. Его не было ни на столе в комнате, ни у меня в карманах, ни среди багажа.
Теперь я вспомнил, что когда вечером после обеда шел через игорную залу, где господа во фраках и декольтированные дамы восседали у горящих каминов за столами, покрытыми зеленым сукном, меня вдруг охватило желание бежать от этой европеизированной роскоши, предупредительно организованной даже здесь, на вершине Гималаев, на потребу пресыщенным миллионерам. Я вышел тогда на просторную террасу и залюбовался дивным видом клубящихся над бездной туманов, над которыми в вышине мерцали в призрачном танце звезды. Потом из облачной пелены, окутавшей месяц, начал моросить дождь со снегом, и, когда я возвращался в гостиницу, мне почудилось, будто в тени балюстрады крадется какое-то большое животное. Тогда я решил, что это, должно быть, собака, однако теперь понял, что это был передвигавшийся на четвереньках человек, вероятно, женщина — та самая, чьим амулетом я случайно завладел, и которая всю ночь бродила вокруг гостиницы, желая любой ценой вернуть свое сокровище, лежавшее на столе у меня в номере.
Я думал об этом по возвращении с прогулки, и мне вдруг захотелось поделиться с кем-нибудь пережитым. Однако мои европейские спутники казались людьми чересчур банальными, чтобы посвящать их в своеобразную мистику ночного приключения, тем более, что в три часа пополудни отходил поезд, который еще этим вечером должен был промчать меня мимо кофейных рощ и плантаций сахарного тростника, а на следующее утро доставить в Калькутту.
И все же по пути на вокзал я не смог устоять перед искушением остановить рикшу перед лавочкой продавца бабочек. Не успел я открыть дверь, как она вдруг распахнулась, и мимо меня пробежала тибетская женщина. Я не узнал бы ее, ибо все тибетки кажутся мне на одно лицо — как, впрочем, для большинства европейцев похожи все негры или китайцы — если б не то, что женщина испуганно запахнула на груди плащ, словно хотела скрыть от меня что-то, что я мог бы у нее отнять. Мне показалось, будто со вчерашнего дня она сильно осунулась и побледнела. Вскрикнув и выставив вперед ладонь, точно защищаясь от сотен тянущихся к ней рук, женщина бросилась бежать по узенькой, крутой улочке, преследуемая смехом моих рикш, которые сочли ее поведение еще более нелепым, чем я.