Выбрать главу

Воды он сторонился, за исключением суббот, когда жена терла ему спину в деревянной бадье посреди пекарни, а жажду предпочитал утолять чаркой «Слез Христовых». Все, что связывало его с морем — это хлеб да сухари, которые он заготавливал для матросов, однако синьор Джузеппе не упускал случая похвалиться своим морским предком, снискавшим славу непревзойденного ныряльщика.

«С малых лет, — рассказывал он нам уже в первый вечер за бутылкой вина, — Никколо больше времени проводил в море, нежели на суше, пока мать однажды не прокляла в сердцах непослушного сына: „Чтоб тебе вовек из воды не вылазить!“ С того дня между пальцами у него выросли перепонки, а легкие сделались такими большими, что он мог набрать в них воздуха на целый день. Рассказывают, будто Никколо доставлял письма, плавая между Калабрией, Сицилией и Липарскими островами, а уж равного ему ныряльщика не было и не будет на свете. Частенько он подбирался к стоящим на рейде судам и расписывал морякам, какие дива повидал в морских глубинах. В конце концов слухи о его необычайных способностях достигли ушей самого императора. Барбаросса повелел доставить к нему ныряльщика, вышел вместе с ним в море и бросил за борт серебряный кубок. Никколо прыгнул и исчез в пучине. Три четверти часа спустя он вынырнул, держа в руке кубок. (Синьор Песка показал нам этот старинный сосуд из почерневшего серебра.) Тяжело переводя дыхание, он рассказал, что сильное течение отнесло императорский кубок к подводным скалам, где из пещер, навстречу смельчаку, протягивали хищные щупальца огромные полипы. Никколо ударил кулаком себя в грудь: „И за половину вашего царства не согласился бы я отправиться туда снова!“ Тогда Барбаросса приказал швырнуть в море целый мешок дукатов. Мой предок польстился на золото, осенил себя крестом и нырнул. Больше его никто не видел, дукаты же по сей день покоятся на дне. А, надо сказать, нам бы они очень пригодились. Временами я сам готов нырнуть за ними в пучину!»

«Жалкий трус! — фыркнула синьора Сибилла Песка, пылкая сицилийка. — Если ты и отважишься куда нырнуть, то лишь в кабачок, где пропадаешь целыми днями. Да на тебя крыса страху нагонит — не то что полип!»

Пан Вольский попытался утихомирить начинающуюся супружескую бурю: «Морская бездна хранит немало тайн, от которых и у самых отважных мороз подирает по коже. В Сен-Мало, в часовне моего покровителя Святого Фомы, я видел картину, запечатлевшую трехмачтовый бриг в щупальцах ужасного спрута — жертвенный дар моряков, переживших такое приключение в океане между Черной Землей и берегами Южной Америки. Они, однако, не пали духом, а, воззвавши к святому апостолу, дали ему обет и, схватив топоры, изрубили хищное страшилище, после чего счастливо воротились домой. Да только час уже поздний. Пора нам на отдых».

Хозяева отвели меня в гостевую комнату в мансарде, где, кроме кровати и нескольких плетеных стульев, в нише над черным, расписанным цветами комодом стояла фигурка Святого Эльма или Эразма с котелком в руках, принявшего мученическую смерть в Кампанье во времена императора Диоклетиана и помогающего от хворей живота и родовых болей, того, что зажигает на мачтах мерцающие огни.

«Felicissima notte, signore — доброй ночи, синьор», — пожелала мне на прощанье сицилийка, и в ее черных глазах сверкнули огоньки.

Однако ночи, которые я провел на улочке Меццоканоне, трудно было бы назвать добрыми. Поэтому я неохотно возвращался в дом супругов Песка, предпочитая по целым дням бродить крутыми, извилистыми переулками, где пышнотелые итальянки развешивали для просушки выстиранное белье или спускали на веревках из высоких окон корзины для хлеба, овощей и фруктов, потому что им лень было самим идти на рынок. От нечего делать я глазел на перекупщиков с Кьяйи и Санта-Лючии, обжаривавших в кипящем масле «девятиногих козлов» — спрутов, которых некогда видел в морской пучине ныряльщик Никколо, на смешные выходки Пульчинеллы, с помощью ручной обезьянки забавлявшего прохожих, слушал уличных врачевателей и астрологов, любовался статуями Палаццо Реале и театром Сан-Карло, выстроенным год назад по приказу короля…

Я расспрашивал матросов, потягивавших вино в остериях — а их в Неаполе что блох под матрацем — какие суда заходят в порт и покидают гавань. Видел в Санта-Реститута, бывшем святилище языческого Аполлона, проповедника, который, размахивая руками, словно одержимый, громил бездельников-лаццарони и вопил, что всем им уготована огненная пасть Вельзевула. Я молился в кафедральном соборе у гроба епископа Януария, а в церкви Санта Мадонна дэль Кармине, где обрели покой останки несчастного принца Конрадино, казненного на Купеческом Рынке, просил Пресвятую Деву «la bruna» помочь мне поскорее вернуться в Гданьск.

Итальянцы зовут Неаполь земным раем, однако я был уже по горло сыт этой райской жизнью у подножия покрытой виноградниками, дымящей горы — воистину врат пекла — из черного зева которой по ночам выходят бесы. Пыль цвета пепла толстым слоем покрывала листья окрестных олив, в горле у меня першило от запаха серы, и потому я часто отправлялся с паном Томашем за Порта Капуана, к обсаженной кипарисами гробнице чародея Вергилия, в Поццуоли, где на месте мученичества Святого Януария стоит монастырь отцов-капуцинов, на могилу сирены в Старой Партенопее, в катакомбы Крипта Романа или к Гроту Сивиллы, славной прорицательницы, чьи пророчества и у нас в Гданьске хорошо известны. Там, перед расселиной в скале, мне довелось услышать из уст слепца («Нет горя большего, говорил мне пан Вольский, чем быть слепым в Неаполе»), хромого юноши, одетого в лохмотья, странную песню о чародейке:

«Gurgium a te! Gurgiu? Что ты просишь у ада, Сибилла? Видеть птицу из сна я хочу, Ту, что в небо рассветное взмыла…»

Сибилла? Перед глазами у меня возникла синьора Песка, стройная, черноволосая сицилийка со жгучим взглядом и золотыми кольцами в ушах, которая во время вспышек необъяснимой злости превращалась в настоящую ведьму. Это из-за нее мне было не по себе в доме пекаря! Связался синьор Джузеппе с чудищем пострашнее «девятиногих козлов», что жарились в кипящем масле на углах неаполитанских улочек. Я боялся ее искушающих улыбок и колдовских глаз, чьи взгляды пронзали душу, словно острые копья.

«Felicissima notte», — желала она мне каждый вечер, только я уснуть не мог. Мешали пронзительные крики ослов, вывозящих по ночам из города отбросы и нечистоты, брань погонщиков, скрип колес, серенады влюбленных и кошачье мяуканье, а когда под утро я все же забывался тяжелым сном, меня преследовали кошмары, и я, подобно Никколо, проваливался в бездну, полную копошащихся чудищ. Чего только я не видел! То из клубящегося тумана восставал вдруг призрак слепого скитальца д'Ории, которому, в обмен на спасенные с потерпевшего крушение судна книги, гданьский совет даровал место последнего упокоения в бывшем монастыре францисканцев, позднее превращенном в академическую гимназию, где в юности я обучался наукам. То чародейка Сибилла простирала руки, хищные и гибкие, будто щупальца спрута. Всплывал облепленный водорослями, косматый Никколо, с зажатым в кулаке кинжалом, хлестала кровь из шеи обезглавленного Конрадино, жалобно кричали чайки на руинах «Проклятого Дворца»… Дымился черный Везувий, и в пламени Чистилища вопили грешники, чьи искаженные мукой лица я видел вечерами на церковных витражах, освещенных тусклыми огоньками масляных лампадок. Все вместе являло жуткое зрелище Страшного Суда, и наутро я просыпался измученный и разбитый, словно снятый с креста…

Помню, было это девятнадцатого марта. Я едва нашел в себе силы подняться с постели и хотел, по обыкновению, поскорее покинуть дом пекаря, однако меня задержал хозяин, сказав, что нынче его именины, а, кроме того, праздник неаполитанских fritaruoli — тех, кто занимается приготовлением жареных блюд, находящихся под покровительством Святого Иосифа, к гильдии которых синьор Песка издавна принадлежал.

Уже накануне все пекари — ибо жар и пламя были неотъемлемой частью их ремесла — вывесили над своими лавками картины, живописующие муки грешных душ в Чистилище, а сегодня расставили на улице железные треножники, развели под ними огонь и поджаривали на огромных противнях праздничную снедь. Один из подмастерьев синьора Пески месил тесто, второй лепил булочки и бросал их в кипящее масло, а третий вылавливал готовые изделия, наколов на железный вертел, и подавал четвертому, который с шутками и прибаутками угощал прохожих. Эти двое, в честь праздника, водрузили на головы белые, завитые парики, делавшие их похожими на святочных ангелов.