Мы создавали целые легенды о нашей учительнице, и нам казалось, что во всем свете нельзя найти такой удивительной и храброй, как она.
Я не помню, когда из станицы ушли наши и пришли белые. Сильный недуг отбил у меня память.
Как страшно и одиноко было дома без отца, особенно по ночам. Белые ходили из дома в дом, арестовывали и уводили куда-то людей, разоряли хозяйства. На столбах у площади долго висели мертвецы.
Станичники сторонились друг друга, боясь доноса. Офицеры уводили из дома всякого, кто высказывал хоть небольшое сочувствие большевикам.
Как-то поздно вечером из села Козьминки под усиленным конвоем белые привели пленных красногвардейцев. Говорили, что среди них находится одна женщина, но ее никто не мог разглядеть, так как всадники близко к арестованным не подпускали.
Подводы проехали всю станицу, а потом свернули на пригорок, где над Урупом примостилось старое здание станичного управления, занятое тюрьмой. Оно было тесное и маленькое, и круглые сутки около него виднелся часовой.
Мы, ребятишки, собрались в школу. Утро было ясное и солнечное; под ногами хрустели лужицы, затянутые ледком.
Мы бегали взапуски, играли в пятнашки, когда дверь из школы отворилась и на пороге показалась сторожиха. Лицо у нее было красное, опухшее, и сердито смотрели обычно добрые глаза.
— Бесстыдники! — крикнула старуха. — Нет у вас ни совести, ни жалости! Вы тут гоняете, а учительница, наша голубынька, в тюрьме заперта!
Не сговариваясь, мы всем классом бросились к станичному управлению.
Я вспомнил, как на рассвете за станицей раздавались выстрелы: это расстреливали пленных. И от одной мысли, что и с учительницей могут сделать то же самое, я почувствовал подступающие к горлу слезы.
Вся площадь перед станичным управлением была полна народу. Около самого здания на бревнах сидели старики, разговаривая и посмеиваясь. Рядом с ними стояли военные с нагайками. В задних рядах боязливо столпились иногородние и казачья беднота.
Вся площадь говорила о том, что поймали учительницу. Старики обсуждали это с радостью, молодежь угрюмо молчала, богатые казачки ругали комиссаршу и ожидали прихода атамана.
Он пришел не один, а с бывшим нашим учителем Калиной, который с первых же дней, как белые заняли станицу, надел офицерские погоны и сбоку на груди привесил георгиевскую медаль. Высокий и плотный, он шел около атамана и оглядывал толпу, небрежно ударяя по щегольскому сапогу стэком.
Я с ненавистью посмотрел на него. Сколько раз, когда в станице были наши, он забегал к отцу и говорил, что первым поступит в отряд, когда белые подойдут к станице. Сколько раз я видел его около трибуны, когда горячо выступала учительница, и тогда у него было другое лицо — заискивающее и покорное.
Толпа сразу притихла, старики соскочили с бревен и, сняв папахи, низко кланялись.
Охрана взяла на караул.
Начальник тюрьмы подбежал к атаману, взял под козырек и о чем-то докладывал ему.
Немного погодя я услыхал громкий голос Калины:
— Ну-ка, выводи комиссаршу. Мы с ней поговорим о земле, свободе и власти.
Я с трепетом смотрел на дверь. И вдруг мне страшной показалась толпа, дряблое лицо атамана с торчащими кверху усами и насмешливо деланный взгляд Калины.
Дверь со скрипом отворилась, и на пороге показалась учительница.
Рядом кто-то громко ахнул, сзади пробежал изумленный топот. А я не спускал взгляда с дорогого, милого лица; было страшно оттого, что оно так сильно изменилось и похудело. Бледные щеки впали, лицо стало длинным и узким, пропал румянец и ласковая улыбка.
Темное разорванное платье свисало клочьями, и казалось, что учительница еле держится на ногах.
Громкий крик, хохот, брань нарушили тишину. Учительница сделала несколько шагов вперед и удивленно оглядела толпу. И вдруг она заметила своих учеников. Она внимательно оглядывала нас, точно хотела понять — кто же мы. И по обычной нашей привычке, которая установилась издавна при встрече с учительницей, мы подняли в знак приветствия руки. Учительница чуть заметно улыбнулась, только уголками губ, и тоже подняла руку.
Слезы застилали мне глаза, лились по щекам, хотелось подбежать к учительнице, защитить ее.
— А ну-ка, комиссарша, расскажи теперь сходу, чему ты детей учила, — подступал к ней Калина, размахивая стэком, и я только сейчас заметил по его возбужденному лицу и походке, что он пьян. — Может быть, как людей грабить, как хлеб из-под земли выкапывать да денежки к себе в карман класть?
Учительница свысока, спокойно смотрела на офицера, а я боялся, что он заденет ее по голове стэком, окружающие его казаки бросятся на девушку, задушат, разорвут на куски.
— Что же у тебя лицо такое? снова кривлялся офицер. — На большевистских хлебах, видно, не больно сладко? Или ты, может быть, уже забыла о них? Будешь служить теперь нам?
— Большевики не бывают предателями, — неожиданно громко пролетел по площади знакомый звонкий голос.
— Учительство позоришь, — шагнул к ней Калина, размахивая кулаками, и вдруг развернулся и наотмашь ударил девушку по лицу.
Она пошатнулась и упала на землю.
Несколько казаков бросилось к ней, в воздухе засвистел шомпол, и сквозь рассеченное платье показалась кровь.
Учительница лежала молча.
Люди били возбужденно, с ожесточением, и каждый удар гулко отдавался в мозгу.
Где-то сзади закричала баба. Несколько человек растерянно заметалось.
Затыкая уши, я сорвался с места и, ничего не видя перед собой от брызнувшей слез, побежал, не сознавая, куда, — прочь от тюрьмы.
Через несколько дней мы с ребятами снова побежали навестить Татьяну Григорьевну. Мы не знали, как помочь ей, но каждому хотелось пробраться в тюрьму, как-то выразить нашу любовь и сказать ей, что она не одна и что мы постараемся отомстить тем, кто посмел издеваться над ней.
Но перед тюрьмой снова шла порка.
Избитую, окровавленную учительницу подняли с земли и поставили у стены дома.
Она еле держалась на ногах. И опять меня поразило ее спокойное лицо. Я искал в нем страх, мольбу о пощаде, но видел только широко открытые глаза, пристально оглядывающее толпу. Вдруг она подняла руку и громко, отчетливо сказала:
— Вы можете сколько угодно пороть меня, вы можете убить меня, но советы не умерли. Советы живы. Они вернутся к нам.
Рябой, небольшого роста, с бельмом на правом глазу урядник Козлика со всего размаха ударил учительницу шомполом по плечу и рассек платье. А потом люди бросились на Татьяну Григорьевну, крики смешивались со свистом шомполов и глухими ударами. Пьяная орда навалилась на беззащитное тело, била ногами, руками, прикладами.
Когда учительницу подняли, все лицо ее было залито кровью. Она медленно вытирала бегущую по щекам кровь. Мы подняли руки, замахали ими в воздухе, но Татьяна Григорьевна не заметила нас.
— Не больно? — задыхаясь от усталости и отходя немного в сторону, спросил Козлика. — Я тебя еще заставлю милости просить.
Тяжело дыша, учительница двинулась к уряднику и вдруг резко бросила ему в лицо:
— А ты не жди. У вас просить я ничего не буду.
— Веди обратно, — приказал Козлика, и, когда стража подтолкнула учительницу к тюрьме, он со всего размаха ударил ее прикладом по спине. Она упала лицом в густую, липкую грязь. Кто-то кричал, заставлял ее встать, но она, по-видимому, была без чувств. Тогда два казака схватили безжизненное тело за руки и волоком потащили к тюрьме.
Я весь дрожал от ненависти к белым.
Каждый вечер в течение двух с половиной недель я говорил себе, что больше никогда не пойду к тюрьме, и каждое утро я снова бежал туда.
Мы, ученики, собирались вместе. И в тот день, когда Татьяна Григорьевна замечала нас, мы плакали от бессилия и радовались оттого, что чувствовали себя ближе к ней.