И вдруг сделалось страшно. Он почувствовал, что больше не может бороться. Может быть, он поступал явно нелогично, может быть, делал преступление против себя и, наверное, против Сусанночки. Но в этой маленькой, серой, неподвижной фигурке для него было сейчас заключено все, что принято называть счастьем или смыслом дальнейшего бытия. Он благословляет безумие, преступление, легкомыслие, ложь, измену самому себе.
И тотчас охватило спокойствие. Только стекла стали темнее и в вагоне сделалось душно. Поезд торопливо и безучастно стучал. И душа, расширяясь и расширяясь, дрожала.
XVIII
В Москве, на вокзале, Вера Николаевна сказала ему коротким деловым пожатием руки:
— Итак, я жду?
Ее глаза спокойно смотрели мимо. Он так же коротко сжал ее пальцы:
— Да.
О, привычка удовлетворять свой инстинкт продажной любовью сделала его трусом. Сейчас он уже стыдился недавних колебаний. Жизнь, узкая, бедная и грязная, сделала так, что он почти перестал чувствовать себя мужчиной. Душа замкнулась в жестокости.
Садясь с ним в автомобиль, Сусанночка спросила его:
— Ты, наверное, недоволен, что я так много болтала в вагоне?
— Я этого не заметил, — сказал он мягко.
Бессмысленно было раздражаться на нее.
Он считал мгновения. Было неприятно касаться ее одежды, лгать лицом, словами, собственным дыханием. Он дышал бурно, точно разом проглатывая запасы воздуха, чтобы потом не дышать вовсе. Разбитость в теле мгновенно прошла, и он почувствовал, как руки, ноги, плечи делались точно стальными. Он опять вспомнил, как нес Веру Николаевну на руках, и должен был невероятным усилием воли спрятать улыбку.
О Сусанночке он старался не думать вовсе. С болезненной жадностью следил за поворотами и пересечениями улиц.
— Ты торопишься куда-то? — спросила она.
— Я? Нет.
— Ты будешь весь вечер работать дома?
Он отвечал, уже заранее зная, что из этого выйдет недоразумение, так как она все равно будет ему звонить по телефону:
— Да, да. Конечно же.
Но было все равно.
Высаживая ее из автомобиля, он в последний раз со страхом взглянул в ее лицо. Оно было обыкновенно. Это его успокоило. Не надо быть таким малодушным. Ездит же он к Ядвиге.
Но это была лицемерная ложь.
Он хотел проститься у подъезда. Неожиданно она сказала:
— Нет, нет. Только на одну минутку.
Когда горничная затворила за ними дверь, она велела ей уйти и погасила электричество. Это означало, что она не хочет его удерживать, но желает только «проститься». Из темной залы падал знакомый свет уличных фонарей. Сколько раз они прощались таким образом в темноте! Колышко вяло обнял ее за талию. Она нашла губами его губы. Он почувствовал на ее лице соленые слезы.
Ах, все равно! Конечно, это несчастье. Большое несчастье, но если бы он сейчас остался с нею и не пошел бы туда, он все равно сошел бы с ума. Может быть, им не следовало отдалять момента близости? Теперь уже все потеряно.
— Я не понимаю, что со мной, — говорила Сусанночка. — Мне вдруг показалось, что я почему-то так несчастна. Прости меня. Умом я понимаю, что это глупо, и я должна быть счастлива. Но мне все мерещатся какие-то несчастья. Даже в самом счастье и то несчастье. Ты прости меня, Нил. Я бы не хотела жить, но лучше всего умереть. Особенно в такую весну. Я была бы так счастлива сейчас умереть, любя тебя, повторяя Нил, Нил, мой любимый Нил!
Он почувствовал на лице пышные пряди ее волос. Припавши к нему, она плакала.
Равнодушно-болезненно поцеловав ее в лоб, он сказал:
— Ну хорошо. Прощай.
Она сама затворила за ним дверь. И тотчас все это показалось ему только его прошлым. На звонкие, ярко освещенные улицы города опускалась равнодушная, призывающая весенняя ночь.
Его не удивило, что Вера Николаевна открыла ему дверь сама.
Она скользнула, точно прячась от него. В ее любимой комнатке был тусклый свет. Прильнув к тяжелой плюшевой портьере, она сказала, как всегда значительно и просто:
— У меня никого нет.
Он видел только ее светло-синие глаза да складки длинного такого же светло-синего кимоно.
Ему показалось, что она грустна. Или нет: скорее на этот раз серьезно-задумчива. Ее плечи не дрожали смехом, и пальцы, которые она протянула, были холодны. Это остановило его порыв.
Дрожа, он почти не отнимал от губ ее рук, блеснувших из рукавов монашеского покроя тонкой и хрупкой детской худобой. Он сделал попытку едва притронуться к ее плечам.
Она отклонилась.
— Нет, нет! Не сейчас.
Вся она была опять новая, непохожая сама на себя, какой была час назад. Он удивился ее холодности.