Выбрать главу

В машине Джо говорит:

— Иисусе, как можно просить о такой глупости. Ну ты и опростоволосилась. Земли, Бога ради, земли! Тебе следовало попросить что-нибудь стоящее, русскую икру или водку, или хотя бы янтарные украшения. Их ты, может, и получила б. Но грязь! Все равно, что писать против ветра.

— Он привезет, он обещал.

— Как же, мечтай. Очередная фантазия иностранцев. Он американец, малышка. Он выйдет во двор и перед тем, как к тебе приехать, копнет у себя землицы. А потом будет счастлив, будет улыбаться, как Кинг Конг перед эрекцией. Не воображай, что он станет копаться где-то в Латвии, под присмотром тупого русского полицейского. Ничего ты в людях не понимаешь.

Но Джим привозит землю, как и обещал. В Латвии земля замерзла, ему пришлось просить гида, молодую латышку, помочь ему достать ломик, она его поняла. Он набрал земли из клумбы перед зданием Оперы.

— Это было настоящее приключение, — говорит Джим, протягивая мне коробочку. — Нечто незабываемое. Я знал, что для тебя это важно.

— Важно? Как же, — говорит Джо. — Спросите у нее о детстве в разоренной войной Европе. «Солдат, солдат, дай шоколад».

Джим делает вид, что не слышит.

— Я подумал, если бы я никогда не смог вернуться в Америку, что бы я хотел, чтобы мне привезли?

— О, гамбургер от McDonald’s и бутылку Jim Beam, верно?

— Нет, — не обращая внимания, продолжает он. — Может быть, горсточку песка, хотя вряд ли. Может быть, что-нибудь из Аризоны, веточку мускатника или душистую траву, мне трудно решить.

— Я хотела землю. Это хорошо, что она из сквера возле Оперы. Один из двоюродных братьев моего отца, пейзажный архитектор, принимал участие в его планировке. Потом дядю отправили в Сибирь. Спасибо, это действительно для меня важно.

Мне стало страшно, что вдруг я при всех заплачу. И еще меня удивляет, что они не считают меня ненормальной за то, что я до сих пор думаю о Латвии.

Я взяла мамину янтарную брошь и шкатулку с латвийской землей и забралась в кровать. Я разглядывала янтарь, пока не исчезли все сомнения относительно ухода от Джо и из дома. Я сунула брошь под подушку и выключила свет, но потом снова достала и крепко зажала в руке. И заснула.

Обычно в моих снах говорят по-английски, но на сей раз разговор шел на латышском языке. Я знаю, что это необычно, и знаю, что это сон. Многое проясняющий сон.

Я в Индианаполисе, в латышской лютеранской церкви, стою и жду, богослужение еще не началось. Скоро отец и другие мужчины в черных церковных одеяниях, с висящими на цепи тяжелыми серебряными крестами, поднимутся на кафедру и обратятся к молчащей пастве.

Церковь переполнена. Все в черном, мужчины в костюмах, платья на женщинах скромные, без украшений. Это или похороны, или Великая пятница, когда все оплакивают смерть Христа. Алтарь обтянут черным крепом, цветов нет. Вечер, на улице надоедливый дождь, ветер стучит ставнями. До Пасхи и Воскресения еще далеко.

На хорах медленно собираются люди. Они поднимают глаза к темным витражам окон и начинают петь. Песня сдержанная, но страстная, вначале я не узнаю никого из поющих и не различаю слов.

Но вот один голос начинает выделяться из остальных, чистый и сильный. Это женский голос, альт, в нем чувствуется мастерство. Этот голос взлетает ввысь, он яснее и полнее других выражает чужие страдания. Песня скорбная и все же очень красивая.

Я еще раз вглядываюсь в поющих.

— Где она? — спрашиваю у окружающих.

— Смотри, она в последнем ряду, — отвечает моя сестра, которая все время стояла рядом.

Да, я смотрю и вижу ту, что поет.

— Но это же Анна, — шепчу я, — двоюродная сестра Мирдзы, которую застрелил Ивар.

И в то же время она похожа еще на одну латышку, ту тоже звали Анна. Я дружила с ней в средней школе — это была умная, красивая, подающая большие надежды девочка. Недавно кто-то мне сказал, что прожив двадцать два года с мужем-алкоголиком, она и сама стала хронической алкоголичкой и очень больна.

— Да, это Анна, — бормочет Беата.

Кажется, обе Анны слились в одну. Я уже не различаю, которую из них убил муж и которая убивает себя сама.

— Но с ней все в порядке. Это настоящее чудо. В последний раз, когда мы виделись, она выглядела ужасно. Кожа и волосы сухие, грубые, словно она голодает, а сама распухшая. Вначале я ее даже не узнала. Глаза мертвые, пустые, с ней просто страшно было разговаривать. Не о чем было говорить.

— Да, бедная девочка, — откликается Беата, — так она выглядела, когда была замужем и ее муж все время пил. Она, конечно, от всех это скрывала, что ей еще оставалось. Гордость не позволяла ей признаться в том, что она страдает. Его из-за пьянки уволили с работы, и не с одной, но он всегда и во всем винил только ее, унижал ее, хотя она одна в семье работала.