Я нетерпеливо жду автобуса, потом — тороплю его, чтобы скорее попасть к маме, чтобы она успела мне что-нибудь сказать. Я исступленно мечтаю о перемирии накануне ее смерти, вычитанное из книг позволяет на это надеяться, я боюсь опоздать.
Прохладный белый холл больницы; белесый рассеянный свет, льющийся в окна, как будто что-то обещает. Утро уже началось: по коридорам везут тележки с подносами для еды, впереди меня идет чернокожая женщина, в руках у нее все, что нужно для уборки помещений, она мешает мне идти.
Когда я подхожу к маминой палате, двери приоткрыты, мама лежит спокойно, дышит неглубоко. Кожа у нее желтая и прозрачная, ладони смотрят вверх, руки стали еще тоньше, чем несколько недель назад, когда мы виделись в последний раз. Мама без сознания, уже не говорит, не слышит.
Я была готова к вежливому, осуждающему молчанию или к упрекам за опоздание. Я почему-то решила, что мама возьмет книгу, чтобы читать или сделать вид, что читает, пока я буду ждать, когда она взглянет на меня. Но даже воображая самое худшее, я не была готова к тому, что найду ее без сознания. Ее мужество, ее мудрость, ее слова продолжают жить.
Медсестра просит меня пройти в приемную, чтобы маму можно было вымыть, сменить постельное белье. Она предлагает мне чашку кофе и спешит по коридору к другим пациентам этого отведенного для умирающих крыла. Я споласкиваю лицо и руки, пью удивительно вкусный кофе из бумажного стаканчика и снова сажусь в пластиковое кресло, на сей раз оно прохладное, чистое, покойное. Но я испытываю непреодолимое желание услышать от мамы хоть слово, я жду чего-то необычного, очень важного; оно еще сильнее, чем на автостанции, ощущение крайней необходимости еще острее.
Медсестра предложила мне подождать чуть ли не четверть часа, но я встаю, подхожу к маминой палате и тихо стою возле приоткрытой двери. Возле нее хлопочут две полные пожилые черные женщины, движения их уверенные и спокойные. Одна сидит на постели, мамины плечи у нее на коленях, голова прижата к груди, она почти прильнула к ней щекой. Мягкой белой тканью женщина вытирает мамино лицо.
— Ну что, милая, что, голубушка, — наполовину говорит, наполовину баюкает она. Вторая женщина склонилась над мамиными худыми, белыми ногами, трет их сильными кругообразными движениями.
Женщины не замечают, что за ними кто-то наблюдает, поэтому движения их неспешные и ритмичные и, мне кажется, — очень нежные. Женщина, которая моет мамины ноги, на минуту замирает и рассматривает рану, в которой осталась земля России, потом осторожно моет и ее. На миг во мне вспыхивает гнев. Эта женщина понятия не имеет, кто моя мама, она ничего не знает о ее жизни, какой она была трудной, непростой, не знает, что мама пережила две войны, потеряла и Россию, и Латвию, не знает, сколько она приложила усилий, чтобы получить степень доктора филологии в Америке, как хранила в себе языки и слова, которые с ее смертью обречены на исчезновение. Эти женщины о ней ничего не знают. Никто не знает.
— Ну что, милая, что, голубушка, — причитает женщина, умелыми руками гладя ее стопы и голени. Вторая женщина напевает, то ли повторяет эти же слова, то ли произносит другие, так неясно, что я слышу только монотонный и нежный звук, напоминающий гуденье пчел. Ритмично раскачиваясь вперед и назад, она гладит мамины волосы. Движения их такие любящие, такие нежные, что весь мой гнев улетучивается. Похоже, они знают, что надо делать, знают, что ей надо, знают то, что другие — включая и меня — не смогли бы ей дать. Умывание длилось всего несколько минут, но, кажется, что гораздо дольше, кажется, в нем некий таинственный смысл, который невозможно облечь в слова.
Кто-то трогает меня за локоть, я оборачиваюсь — Беата, она неслышно подошла ко мне. Я сестру не ждала, из Техаса она перебралась обратно в Индиану. Ночи и она, и отец проводили в больнице, и им тоже надо было выспаться. Появление Беаты спугивает женщин, в их движениях сквозит торопливость. Одна быстро встает с кровати, кладет мамину голову на подушку, вторая накрывает ее одеялом. Они вопросительно смотрят на нас, словно бы мы уличили их в чем-то, а не смотрели, пораженные, на не понятый нами до конца ритуал. И вот уже обе они просто усталые, низкооплачиваемые сотрудницы больницы, обеспокоенные тем, не пойдем ли мы жаловаться старшей сестре, что они сидели на постели больного, а не просто пришли, чтобы помочь маме умереть. Они взбили подушки и, опустив глаза, принялись толкать тележку с принадлежностями для умывания к выходу. Я взяла Беату за руку, не зная, как объяснить то, что только что видела или вообразила, что видела.