— Все будет хорошо, — говорит она, — вот увидишь. А сейчас ты не должна сердить солдат, не должна плакать, не должна говорить. Надо сидеть очень, очень тихо.
Я ощущаю тепло ее рук на голове, потом она шепотом произносит:
Я знаю, что глаза сейчас у нее печальные, она смотрит вдаль, во тьму. Я хочу, чтобы она смотрела на меня, только на меня, я обнимаю ее еще крепче.
— Да, — шепотом произносит он. — Могу представить себе эту картину. Ты наверняка была сильно напугана.
Мы касаемся ресниц и волос друг друга.
— Дорогая моя, — говорит он.
Я стараюсь ему поверить. На улице уже не дождь, а мокрый снег. Настоящий снег выпадет потом. Станет опасно ходить и ездить, обманчиво нежное пушистое покрывало укроет предательский лед. Мне знакомы такие перемены погоды. Чтобы уберечь тепло, я еще плотнее укутываю абрикосово-жемчужно-серой простыней нас обоих.
В полумраке, вдали от мира, когда рядом близкий и надежный друг, можно говорить. Но потом я пожалею об этом. Чтобы забыть собственный стыд, я приступаю к ритуалу, который соблюдаю вот уже сорок лет. Мне стыдно, но избавиться от него я не могу.
В темноте я нащупываю белье и шепчу: «Спасибо». Я повторяю это слово каждый раз после того, как надеваю очередную вещь, потому что мне теперь не будет холодно, когда солдаты вытолкнут меня на улицу, в дождь. Иногда это нацистские надзиратели, на рукаве у них повязка со свастикой, но чаще это русские солдаты с невыразительными, безжалостными лицами и невнятной речью. «Спасибо», — шепчу я, надевая чулки и туфли, потому что теперь мне не придется идти босиком по замерзшей грязи. Я блаженствую в своем толстом теплом и мягком свитере, с чувством облегчения быстро застегиваю юбку. Я одета, в лагере мне будет тепло, со мной все в порядке.
Но когда я спускаюсь по лестнице, меня охватывает чувство вины. Я одета, мне тепло, меня ждут сухарики и ароматный кофе, и сладкие апельсины. У меня солидный, надежный, чистый дом; даже зимой в комнатах цветут нарциссы и гиацинты. У меня есть все, чего нет у тех, кого загоняли в вагоны, морили в лагерях голодом, пытали, травили газами, кололи штыками и расстреливали. Я иду уверенно, я хочу избавиться от этого чувства вины. Я натягиваю на лицо улыбку. Многие говорят, что я веселый человек.
Летом я одеваюсь быстрее, чтобы прикрыть свою наготу, уберечь себя от грязи, комаров и ударов, прежде чем меня увезут на грузовике. Потом меня преследуют детские лица с фотографий — из Вьетнама, Афганистана, Южной Африки, Гватемалы, Эфиопии. Я должна торопиться.
Я понимаю, что мои фантазии делают тривиальными страдания миллионов, тех, кого поднимают среди ночи, выталкивают на улицу, на холод, угоняют, у кого позади остаются лишь родные пепелища. Их разлучают с семьями, загоняют в поезда, увозящие их в концентрационные лагеря Германии, на принудительные работы в Сибирь, в полуразрушенные лачуги в Азии, Африке, Центральной Америке, лишая их воды и пищи.
Мой собственный опыт, опыт человека, испытавшего ужасы войны и изгнания, не столь трагичен. Как смею я сравнивать себя с ними? Как продолжают жить те, кому удалось выжить? Вопрос повисает в воздухе.
Как?
2. НАДОРВАННЫЕ СВЯЗИ
Если мы с Джоном целый день проводим вместе, что случается редко, мы читаем в постели, прежде чем потушить свет, и разговариваем. Пока глаза привыкают к темноте, мы пересказываем друг другу кое-какие события, обмениваемся смешными словечками, вспоминаем странные случаи. Некоторые образы сохраняются в памяти особенно ярко. Возможно, сетчатка сохранила больше, чем нам кажется, возможно, некий тайный свет наделяет нас даром прозрения.
Он читает роман южноафриканского писателя, в котором маленькая девочка кладет голову на колени матери, ее мать кладет голову на колени своей матери, а голова бабушки лежит на коленях прабабушки. Непрерывная цепочка тянется до самой Великой Матери.
Эта цепочка вызывает во мне чувство зависти. После моего замужества моя мать два года со мной не разговаривала, я уже ничем не могла ей угодить. Но еще раньше, за много-много лет до этого, мама долго не засыпала, читала до поздней ночи, ждала, когда я, наконец, угомонюсь, чтобы вернуться к своей книге.
Я помню ее в холодной кладовой за кухней, бывшей прачечной, в маленьком домишке, где мы ютились после переезда в Соединенные Штаты в 1950 году.