В конце концов, в тот страшный Год террора, 1940-41, во время русской оккупации, тысячи латышей были депортированы, их пытали и убивали; еще тысячи были арестованы в годы немецкой оккупации, за которой в 1944 году последовали годы русской оккупации. (Русская армия ушла из Латвии только в 1994 году, но немало бывших военных и других русских живут там до сих пор.)
Словно звон кладбищенских колоколов до нас доходили сведения о родственниках и друзьях. Сниегса, талантливого, даровитого музыканта, сослали. Может быть, он копает канавы или валит деревья в трудовом лагере в сибирской вечной мерзлоте, вместо того чтобы сочинять религиозную музыку, пронизанную любовными фантазиями. Человек далеко не крепкий, он, может быть, уже умер; если же нет, то наверняка обстоятельства оказались сильнее его. Но если даже он выживет, руки его исковерканы и дух сломлен непосильным трудом.
Эльвира тоже умерла. Она попала под перекрестный огонь русской и немецкой армий километрах в двух от дома пастора, так и не отыскав маминого свадебного платья. Мама молила Бога, чтобы он ниспослал наконец Эльвире покой, вот и не мучают ее больше мысли о любимом брате, которого отравили нацисты.
Тетушек и дядюшек, оставшихся в Латвии, тоже всех раскидало. Папа родом из большой семьи, их было шестеро братьев и сестер. Как и в семь лет, когда после смерти родителей все разбрелись кто куда, он опять потерял их. Оскара приговорили к принудительным работам в Сибири, Анна пропала без вести, Лилия была тяжело больна и не оставалось никакой надежды, что она поправится. Письма Вилису возвращались нераспечатанными. Милде не разрешили жить в Риге, отправили в колхоз. Если бы она получала письма из-за границы, ее бы арестовали и расстреляли.
Я приказала себе не думать о дядюшках и тетушках, которых почти не знала, но помнила так отчетливо. Плакать о них значило бы жалеть себя, расслабиться. Тетя Милда в пурпурно-красном шелковом платье и в красных туфлях на высоких каблуках, которые мне так нравились, дядя Оскар, почти что самый любимый — потому что умел шевелить ушами, — обоих нет и их надо забыть. Как и двоюродных братьев и сестер, друзей и соседей.
Я любила лежать в постели и слушать, как родители шепотом говорят о них. Я старалась отогнать картины, которые все время возникали перед моими глазами, — красная кровь, которая медленно свертывается вокруг дырок, оставленных пулями на лице и груди Оскара и Милды. Я ругала себя, что столько думаю о них. И хотя они были живы, родители боялись им писать, опасаясь, как бы не навлечь на них репрессии. Я никогда больше их не увижу, мне надо заставить себя их забыть. Я была уверена, что со мной не все в порядке, раз я не могу этого сделать.
Каждый год 14 июня, в день, когда начались массовые аресты латышей в 1941 году, в лагере проходила торжественная церемония. День начинался с приспущенных флагов, произносились речи, звучала печальная музыка. Все клялись не забывать сосланных, замученных и убитых. Мы клялись никогда не забывать Латвию, маленькую, беззащитную, прекрасную страну, где растут белые березы и смолистые сосны, которая завоевана, разорена, потеряна.
По сравнению с другими Вилме и господину Бандерису не на что было жаловаться. Я же, по сравнению с другими, тем более должна радоваться и чувствовать себя счастливой. Нашей семье повезло, мы все чудом спаслись. Но когда отец сказал, что он возносит хвалу Господу, который спас и уберег нас, меня стал душить гнев.
В Год террора, когда я была слишком маленькой, чтобы что-то запомнить, мои родители значились в списках подлежащих депортации. Но одна женщина из отцовского прихода, которая видела список тех, кого наутро должны были вывезти, среди ночи перешла реку, чтобы нас предупредить. Родители со мной и Беатой спрятались в лесу. Домой вернулись через месяц, когда немцы прогнали русских и сами оккупировали Латвию.
Но как я ни старалась, обуздать свои фантазии и желания я не могла. Мне снились черные сапоги, в ночной тьме печатающие шаг по мостовой, грузовики, с визгом тормозящие возле погруженных во тьму, спящих жилищ, снились вагоны для скота, ждущие матерей и дочерей, жен и мужей, разлученных друг с другом. Это постигло других в нашем роду, это постигло латышей, евреев, цыган, социалистов, многих образованных и независимых людей в Европе. Я ненавидела себя за то, что не могла все время чувствовать себя счастливой, но я, по крайней мере, не ныла и не жаловалась, как Вилма и другие мамины подопечные. Хоть этим я могла чуть-чуть гордиться.