Полицейский заводит меня в маленькую комнатку, в кабинет управляющего, спрашивает имя, возраст, адрес, имена родителей. Я знаю, что ничего не смогу скрыть. Больше всего меня мучит, что из-за меня будут неприятности у родителей. Я надеюсь, что полицейские не пойдут на Парк-авеню и не арестуют всех за нарушение правил аренды квартир, миссис Коэн предупреждала, что такое может произойти.
— Почему ты пришла в кино одна? — спрашивает он. — Где твои родители?
— Мама работает в ночном клубе «La Rue». Я не знаю, где отец сейчас, на каком он собрании, а потом…
— Он придет за тобой после кино?
— Нет.
Они, вероятно, пойдут за ним в Латышский центр и выведут в наручниках. Он рассердится на меня. То, что здесь я оказалась одна, моя очередная вина.
Раздается решительный стук, дверь открывается. За ней стоит мой преследователь, наваждение тьмы.
— Этот человек к тебе приставал, — строго говорит полицейский, который его держит. — Ты должна его узнать.
Я мешкаю. Я неясно помню пальцы мужчины и влажное, тошнотворное дыхание за моей спиной. Но этот мужчина ниже ростом, старше и выглядит гораздо безобидней, чем мне помнится.
У этого кожа болезненно-бледная, лысую макушку прикрывают несколько зачесанных темных слипшихся волосков, он весь вспотел. На нем темно-синий поношенный костюм и грязная белая рубашка; на руке плащ. Вид ужасно испуганный.
Полицейский считает, что молчу я слишком долго.
— Он и до тебя приставал к девушке у кассы, и она попросила контролера вызвать нас. Мы сидели в последнем ряду и видели, как он все время тебя преследовал. Это тот самый?
Я смотрю на руки мужчины, на его бледные узловатые пальцы, грязные ногти.
— Да, мне кажется, это он.
— Так да или нет?
— Да.
— Ты уверена?
— Да.
— Ладно, значит, можно его уводить и писать обвинение. Если повезет, вышлем его из страны.
— Вышлем из страны? — переспрашивает второй полицейский.
— Еще один из этих грязных иностранцев, они тут теперь на каждом шагу. Француз. Один из тех подонков, что работают в парке аттракционов, у него туристская виза. Пусть отправляется туда, откуда явился. Будет, наконец, спокойнее.
Мужчина пытается возразить.
— Нет, нет, я ничего не делал. Она мне подмигивала. Нет, нет.
Когда полицейские перестают обращать на него внимание, он начинает плакать, упрашивать.
— Пожалуйста, пожалуйста, — он вытирает лицо носовым платком, потом рукавом. И продолжает умолять, когда полицейский его уводит.
— Давай, давай, — говорит офицер, — нашему государству иностранное отребье ни к чему.
— Тебе придется подтвердить, что задержанный приставал к тебе. Когда ты его первый раз заметила? Ты его видела, когда села неподалеку от него?
Допрос продолжался. Я думала, меня спросят, почему я ему подмигнула, и никто не поверит, когда я стану это отрицать, но, казалось, полицейского это не интересует. Он все спрашивал, как я перебегала с места на место и где побывали руки мужчины, касался ли он меня своим телом.
— Брюки были расстегнуты? Половой член виден?
Натолкнувшись на мой недоуменный взгляд, полицейский показывает на свои колени. Я прекрасно понимаю, что он имеет в виду, я помню русских солдат в погребе. Мое лицо и шея становятся багровыми, кровь пульсирует, кажется, вот-вот кожа лопнет.
— Да.
Заканчивая разговор, полицейский протягивает мне номер телефона.
— Позвони, если до суда возникнут какие-то вопросы.
— До суда?
Мои наихудшие опасения оправдались.
— Да, ты отличный свидетель. Мы упечем его в тюрьму. Твоя мама тоже должна прийти с тобой.
— Маме приходить обязательно? — Я сделала вид, что на суд-то я уж как-нибудь могу прийти и одна, чтобы мама и папа никогда об этом не узнали.
— Да, мама должна прийти. Много времени это не займет. Делать ничего не придется, только повторишь то, что рассказала сегодня мне. Вспомнишь?
— А девушка возле кассы? Она не может быть свидетелем? Разве не к ней первой он пристал? — Мой страх перед маминой реакцией сродни моей смелости задавать вопросы полицейскому.
— Она сразу ему сказала, чтобы убирался. С ней у него ничего не вышло.
Выхода нет. Я должна буду рассказать о случившемся маме, от стыда она начнет плакать. Бывает, она при этом судорожно всхлипывает, обхватив руками плечи, но может и не произнести ни слова. Мой самый серьезный проступок — причиненная ей боль.