Выбрать главу

Несмотря на жестокость характера, дедушку очень любили за великодушие и готовность безусловно служить другим. Я его обожала. Я помню белую гриву его волос, грохочущий смех, обнажающий желтоватые зубы, скрученные артритом руки, озорное чувство юмора и неопровержимый, хотя никогда им не признаваемый факт, что я — его любимая внучка. Он определённо хотел, чтобы я была мальчиком, но смирился с любовью ко мне, несмотря на мой пол, потому что я напоминала его жену, бабушку Исабель, чьё имя и выражение глаз я ношу.

В подростковом возрасте стало очевидно, что я никуда не вписываюсь, и иметь дело со мной пришлось моему бедному дедушке. Не то чтобы я была ленивой или дерзкой, наоборот, я хорошо училась и без споров подчинялась правилам сосуществования, но жила в постоянной ярости, которая выражалась не в истериках и хлопанье дверьми, а в вечном обвиняющем молчании. Я была комком комплексов; я чувствовала себя уродливой, бессильной, невидимой, заключённой в своём плоском теле и очень одинокой. Я не принадлежала ни одной группе; чувствовала себя отличающейся и исключённой. Я боролась с одиночеством, запойно читая, и ежедневно писала письма матери, которая из Ливана уехала в Турцию. И она писала мне очень часто, и нам было не важно, что письма приходили через несколько недель. Так началась переписка, которую мы всегда поддерживали.

С детства я остро осознавала несправедливость мира. Я помню, что в детстве домашняя прислуга работала от зари до зари, отлучалась крайне редко, зарабатывала крохи и спала в каморках без окон с раскладушкой и разваливающимся комодом — вот и вся мебель. (Это было в сороковых и пятидесятых годах, сейчас в Чили, конечно, всё по-другому). В подростковом возрасте моя обеспокоенность справедливостью была настолько сильна, что, пока другие девушки были заняты собственной внешностью и привлечением парней, я проповедовала социализм и феминизм. Поэтому подруг у меня не было. Меня возмущало неравенство социальных классов, возможностей и доходов, которое в Чили было огромным.

Худшая дискриминация бедных — так бывает всегда, но то, что терпели женщины, меня тяготило больше, потому что мне казалось, что бедность ещё можно преодолеть, а обусловленное полом — никогда. В то время никто и не мечтал о возможности сменить пол. Хотя среди нас всегда были борцы за право женщин голосовать и другие права, они улучшали систему образования, участвовали в политике, в здравоохранении, были в науке и искусстве, мы на световые годы отставали от феминистского движения в Европе и Соединённых Штатах. Никто в моём окружении не говорил о положении женщин: ни дома, ни в школе, ни даже в прессе, поэтому я не знаю, откуда в те времена у меня был подобный образ мыслей.

Позвольте мне ненадолго отвлечься от темы неравенства. До 2019 года Чили считалась оазисом Латинской Америки, благополучной и стабильной страной на континенте, потрясаемом политическими волнениями и взрывами насилия. 18 октября этого года страна и весь мир испытали шок, когда народный гнев вспыхнул. Оптимистические цифры экономики не показывали ни распределения природных ресурсов, ни того факта, что неравенство в Чили — одно из самых высоких во всём мире. Согласно экономической модели крайнего неолиберализма, навязанной диктатурой генерала Пиночета, в семидесятых-восьмидесятых годах было приватизировано практически всё, включая самое необходимое, например, питьевая вода, и это дало карт-бланш капиталистам, в то время как рабочая сила была жестоко подавлена. Эта мера на время вызвала экономический бум и позволила небольшой части населения безудержно обогащаться, в то время как остальные с трудом выживали в кредит. Это правда, что бедность сократилась и стала менее 10% от населения, но эта цифра не показывает скрытую бедность, широко распространённую среди нижней прослойки среднего класса, рабочего класса и пенсионеров, получающих мизерные пенсии. Это недовольство накапливалось более тридцати лет.

В течение нескольких месяцев после октября 2019 года миллионы людей выходили на улицы крупных городов страны в знак протеста, первоначальные мирные акции сменились актами вандализма. Полиция отреагировала с жестокостью, не виданной со времён диктатуры.

В протестное движение, не имеющее видимых лидеров и не связанное с политическими партиями, вливались различные слои общества, выдвигающие уже свои требования, от коренных народов до студентов, профсоюзы, профессиональные ассоциации и так далее и, конечно, группы феминисток.

«Ты встретишься с большим количеством агрессии в свой адрес и дорого заплатишь за свои идеи», — обеспокоенная, предупредила меня мать. С моим характером мужа мне не видать, а хуже всего было остаться старой девой — этот ярлык вешали на девушек, начиная с двадцати пяти лет. Следовало поспешить. Мы сделали всё возможное, чтобы побыстрее заарканить парня и выйти замуж, прежде чем другие, более проворные, разберут лучшие партии. «Меня тоже бесит мужской шовинизм, Исабель, но что мы можем с этим поделать, таков мир и таким он был всегда», — сказала мне Панчита. Я была хорошим читателем и из книг узнала, что мир постоянно меняется, человечество эволюционирует, но изменения не случаются сами по себе, они сопровождаются войнами.

Я — натура нетерпеливая, и теперь понимаю, что пыталась привить матери феминистские идеи против её воли, не принимая во внимание, что она принадлежала другой эпохе. Я принадлежу к переходному поколению между нашими матерями и нашими дочерьми и внучками, которое придумало и дало толчок самой важной революции XX века. Можно утверждать, что русская революция 1917 года была самой заметной, но революция феминизма была глубже и продолжительнее, затронула собой половину человечества, распространилась по всему миру и коснулась миллионов и миллионов людей. Это — самая сильная надежда, что существующая цивилизация может смениться более развитой. Эта идея и очаровала, и напугала мою мать. Её воспитали на аксиомах дедушки Августина: знакомый чёрт лучше незнакомого.

Возможно, у меня сложилось впечатление, что моя мать была одной из обычных матрон, типичных для её поколения и социального окружения. Это было не так. Панчита избежала привычного уклада жизни почтенных матерей семейства. Если она и боялась за меня, то не потому, что была излишне застенчивой и старомодной, а из-за того, что слишком сильно меня любила и исходила из личного опыта. Я уверена, что, сама того не зная, мама посеяла во мне зёрна восстания. Разница между нами в том, что она не могла жить как хотела — в деревне, в окружении животных, занимаясь живописью и гуляя по холмам, — а следовала желаниям мужа, который делал карьеру дипломата и, не спрашивая её согласия, навязывал светский образ жизни. Их любовь длилась долго, но не была безоблачной: конфликты возникали в том числе из-за присутствующих в его профессии требований, шедших в разрез с её чувствительностью. Я, напротив, вела себя независимо с самого раннего возраста.

Панчита родилась раньше меня на двадцать лет и не смогла подняться на волне феминизма. Она поняла эту концепцию, и я думаю, что хотела применить её к себе, по крайней мере, теоретически, но реализация требовала слишком многих усилий. Феминизм казался ей опасной утопией, которая непременно уничтожит меня. Должно было пройти сорок лет, чтобы она поняла, что моё мировоззрение меня не только не погубило, а сформировало и позволило сделать почти всё, что я намеревалась. Через меня Панчита смогла осуществить и некоторые свои мечты. Многим дочерям пришлось жить так, как не смогли наши матери.

Во время одного из наших разговоров о людях среднего возраста после долгой борьбы, некоторых неудач и определённых побед, я сказала Панчите, что вытерпела немало агрессии в свой адрес, как она меня и предупреждала, но за каждый полученный удар я отвечала двумя. Я не смогла жить иначе, потому что мой детский гнев со временем лишь усиливался; я никогда не принимала ограниченную роль, которую мне как женщине отводили семья, общество, культура и религия. В пятнадцать лет я навсегда ушла из церкви не из-за недостатка веры в Бога — это случилось позже —, а из-за мужского шовинизма, присущего любой религиозной организации. Я не могу быть членом структуры, считающей меня человеком второго сорта, и чьё руководство — и это всегда мужчины — навязывает свои правила силой догм и пользуется безнаказанностью.