Естественно, Полина не могла не вспомнить и о теории наказания и возмездия, все же она была рефлексирующей мазохисткой со стажем.
Что она делала не так, что?
Два аборта — давным‑давно. Ей было слегка за двадцать. В первый раз что‑то там не рассчитали с анестезией, и она проснулась, когда в операционной еще не успели убраться. Увидела кровавые ошметки в эмалированном тазу и вдруг поняла, что здесь произошло, и с тех пор это ей иногда снилось.
Она спала с нелюбимыми мужчинами из‑за их денег, влиятельности, статуса и пять с половиной лет прожила с человеком, которого почти ненавидела и которой сделал ее тем, кем она считалась столько лет. Женщиной, которой завидуют. Его звали Петр Сергеевич. И он ее любил. А она брезговала садиться после него на стульчак унитаза.
Полина давно порвала со своей семьей — отцом, мамой, тетей. Только с младшей сестренкой иногда созванивалась и встречалась за ланчем. Полина привычно называла ее детским прозвищем Кнопка. Ей было одиннадцать, когда Надька родилась. Но сейчас Кнопка выглядела гораздо старше ее самой — после родов неприлично раздалась вширь, перестала выщипывать брови и будто бы нарочно пренебрегала чисткой лица. Кнопка тоже работала на телевидении. Только Полина находилась на высшей ступени пищевой пирамиды — ведущая, а Надя — где‑то в самом низу, выдавала кассеты в архиве.
Полина не выбирала одиночество, ей его навязали. Ее родители были не то чтобы диссидентствующими интеллигентами, нет, они никогда не поднимали голос и не высовывали головы из своей уютной мещанской норки. Хронические беспартийные, которых сплотило тихое несогласие. Они мечтали о престижных гуманитарных профессиях для своих дочерей. А Полина стала манекенщицей, и это был первый удар. А потом и того хлеще… Когда она, двадцатидвухлетняя, переехала к Петру Сергеевичу, семья ее словно с цепи сорвалась. Мама, едва взглянув на его фотографию, завопила, что Полина проститутка, не уважает себя и готова спать с одышливым стариком за идиотское пальто. Кашемировое пальто было первым подарком практичного Петра Сергеевича, ему было больно смотреть на Полино оружие против московского января — замызганный китайский пуховик, из которого торчали свалявшиеся перья. А Полина‑то, Полина пыталась смягчить удар, врала, что влюблена, что внешность не главное, и Петр Сергеевич — замечательный человек, глубокий, надежный. Ну а то, что у него вместо подбородка многослойное молочное желе, так что же, всегда можно сесть на диету… Родители, естественно, сразу раскусили ее вранье. И очень быстро из любимой старшей доченьки она превратилась в персону нон грата. Полина их так и не простила, усыпленная временем обида по‑прежнему росла в ее сердце сладковатым могильным цветком.
Полина залпом допила виски. Юля что‑то монотонно рассказывала о своей жизни, о том, как в пятнадцать лет она чуть не стала королевой красоты районного масштаба, и о том, как познакомилась с мужем в Судаке, о том, как, распивая сладкое крымское вино из пластиковой бутылки, они дали друг другу клятву вечной верности. И о том, как он прятал глаза, уходя от нее навсегда.
Горячие солодовые глотки приятно грели пищевод, и постепенно Полина убаюкивала тоску в мягкой колыбели равнодушия. Даже если это ее будущее сидит сейчас перед нею, зябко кутаясь в немодный пуховый платок, даже если утром вторника хмурая лаборантка отдаст ей листок с приговором, она будет бороться и надеяться. Ей будет проще, чем этой несчастной Юле, ведь ей уже нечего терять. Она все и так растеряла, сожгла все мосты, а те, что не сожгла, не успела достроить. Ни друзей, ни любимого, ни денег, ни детей. Но она будет верить в доброго ангела, она не потеряет самообладания, она справится.
Полина Переведенцева не была ясновидящей и не могла знать, что на самом деле ее доброго ангела зовут Анютой, и что тем же утром он успел побывать на вокзале и купить билет до Москвы, и даже поставил будильник, чтобы ненароком не опоздать на поезд.
Впрочем, и сам добрый ангел ни о чем подобном не задумывался: суетливо паковал чемодан, ломая голову, стоит ли брать с собою шелковую ночнушку в цветочек, если у нее все равно нет мужчины, и на кого оставить герань — жалко, если она погибнет, не выставлять же в подъезд, чтобы алкаши с пятого этажа тушили в нее окурки; а может быть, забрать с собою. Вот удивится московская фифа, когда она появится на пороге со старомодным матерчатым чемоданом и раскидистой геранью в горшке! Господи, ну о чем она думает?
Дура.
Первая «Birkin» появилась у Полины восемнадцать лет назад, когда в России никто еще не знал историю об актрисе Джейн Биркин, которая однажды, в начале восьмидесятых, пожаловалась главе фирмы «Hermes», что никак не может подобрать себе удобную сумку, и тот пообещал нарисовать эскиз специально для нее.
В то время Москва едва распушила перышки после дефицита на еду и не могла в полной мере оценить искусственно созданный дефицит на роскошь.
Ее первая «Birkin» была строгой, шоколадно‑коричневой. Любовник подарил. Полина еще подумала: фу, сумка. Ларе, с которой она в те времена вместе снимала квартиру, мужчины дарили золотые побрякушки, французские духи в громадных флаконах и даже меха. По сравнению с Ларой она, Поля, выглядела оборванкой.
Заметив тень черного разочарования на ее лице, любовник позволил себе неинтеллигентно намекнуть, что сумка стоит девять тысяч долларов и что вообще‑то эту модель ждут не менее полутора лет. Просто ему повезло, одна знакомая отказалась.
Полина и Лара были начинающими манекенщицами. Молодые, безбашенные, жадные, смелые. Полину изгнали из семьи, но ей по сравнению с новой яркой жизнью этот факт казался сущим пустяком. Лара приехала в Москву из Волгограда. Они познакомились в агентстве и сняли одну квартиру на двоих — крошечную однокомнатную клетушку в Бибиреве. Одна спала на продавленной раскладушке, другая — на матрасе, брошенном на пол. Мебели в квартире не было — ели на коленках, а одежду горой сбрасывали на стул. Обе находились в том блаженном возрасте, когда неустроенность только веселит.
В то время модельный бизнес набирал обороты в Москве. Полина и Лара числились в крупнейшем агентстве — «Red Stars». Мотались по кастингам с утра до вечера, в переполненном метро, на высоченных каблуках, с увесистым портфолио под мышкой. Иногда покупали одну на двоих бутылку белого сухого вина и плитку черного шоколада; мерцание некрасивой хозяйственной свечи облагораживало их убогую кухоньку, они мечтали о том, как в один прекрасный день станут топ‑моделями и переберутся в Париж или Нью‑Йорк.
Оставаясь лучшими подругами, они находились в постоянном состоянии жесткой конкуренции. Обеих кастинг‑директора относили к одному типажу, у обеих была холодноватая северная красота, точеные лица с белой кожей и высокими скулами, красивый изгиб тонких губ, кошачий разрез глаз. У Полины — голубые глаза, а у Лары — зеленые. Однажды на каком‑то показе они даже успешно изобразили близняшек.
Но вот парадокс: среди них двоих почему‑то считалось, что Лара — стопроцентная красавица, а Полина — так себе, середнячок. На Ларису все мужики шею сворачивали, а у Поли уличные незнакомцы редко просили телефончик. Наверное, все дело было в поведении. Лариса держалась как коронованная особа, кинозвезда — плавный изгиб спины, всегда чуть вздернутый подбородок, низкий голос, завораживающий гипнотический взгляд. С мужчинами она расправлялась, как повар с картошкой. Да и работала больше Поли.
А Полина никак не могла отучить себя от детской привычки сутулиться, она почти не красилась, не умела кокетливо играть ресницами, носила брюки и самовязаные акриловые свитера.
Лариса возвращалась домой за полночь. О личной жизни не распространялась, Поля не спрашивала. И так было понятно, что с личной жизнью у подруги полный порядок. На ее лице прижилась та особенная улыбка сытой кошки, которая сразу выдает женщину, чьи ночи заполнены не только безмятежным сном. К тому же Ларисины вещи… среднестатистическая манекенщица не могла себе всего этого позволить: горжетка из соболя, пятнадцать пар вечерних туфель, французская дубленка, сапоги из змеиной кожи, эксклюзивная косметика, духи, золотые украшения.