Элизабет Блаукремер. А не в тюрьме, куда мне, собственно, и дорога, не так ли?
Д-р Думплер (кладет ладонь на руку Блаукремер). Ну почему, почему вы так стремитесь все погубить?
Элизабет Блаукремер (спокойно). Потому что меня, и как только вы это до сих пор не поняли, саму погубили. Надо было остаться в Бляйбнитце, пусть даже работать в конюшне у русских. Надо было сбежать на запад с Дмитрием, а не с матерью. Ведь я любила его. И мне не следовало выходить за Блаукремера. Не следовало, не следовало, не следовало – и вот все потеряно безвозвратно. Да еще этот паршивый титул, перед которым все вы преклоняетесь. Моя мать – ужасная женщина… А про мою сестру вы и сами знаете…
Д-р Думплер. Ваша сестра неделю тому назад покончила с собой…
Элизабет Блаукремер. Потому что жила с матерью. Вы не знаете ни Хальберкамма, ни Кундта, ни Блаукремера – а ведь он наконец-то стал министром. (Смеется.) Слышала по радио.
Д-р Думплер. Доктор Кундт соратник моего мужа по партии, обаятельный, скромный человек.
Элизабет Блаукремер. Все они соратники, даже добряк Вублер. А хорошо ли вы знаете собственного мужа, соратника Думплера?
Д-р Думплер. Очень прошу вас – не переходите на личности.
Элизабет Блаукремер. С чего это вы обиделись? Разве Кундт не пытался, как это говорят, подбить клинья и к вам? Чего вы краснеете и возмущаетесь? Все они благочестивы, эти собратья, весьма благочестивы, закроют в раскаянии лицо руками, покаются в грехах и пойдут к причастию. Разве мне найдется место среди них? Где? И это с моими воспоминаниями, которые я не могу вытравить и ничем заменить! Это вы, вы слишком многому верите, верите своим глазам, верите тому, чему учились. Ваше представление обо мне в равной степени и логично и глупо, отчасти оно даже правильно, но только отчасти, это «отчасти» и ослепляет. Я вижу то, чего вы не видите, – вижу повешенных детей, вижу избитого Дмитрия. Может, я истеричка? Да. Может, лгунья? Да. Больная? Да. Страдающая? Да. Неужто мне нельзя называть ваших косуль козуленьками? Уверена, что там, за лесной опушкой, кто-то впрыскивает им седуксен, прежде чем выпустить на вечернюю прогулку… и они тогда так грациозно семенят ногами и так пугливо принюхиваются, милые бэмби. Но больше всего мне хочется туда, куда мне нельзя, – на Рейн… А теперь идите вон! Прочь, к соратникам!
Элизабет Блаукремер идет к окну, доктор Думплер, раздосадованная, уходит.
Сегодня козуленьки пришли пораньше, милые, пугливые и тем не менее доверчивые. Уж не впрыскивают ли им героин? Но в корм наверняка что-нибудь подмешивают. Однажды лесничий Поль признался мне в этом. Он ухмыльнулся, когда я спросила, что подмешивают… да, не нужно особой фантазии, которой мне явно не хватает, чтобы догадаться, что животных запрограммировали… Ладно, нажму-ка кнопку и послушаю Шопена или Вивальди в лучшем исполнении… Недавно, встретив в коридоре малышку Беббер, я остановила ее и спросила: «Неужели, Эдит, вы тоже здешняя пациентка?» Она очень рассердилась, эта кроткая, немного вялая девочка, и, сверкнув глазами, ответила: «Я здесь не пациентка, а гостья и иду в душ». Всегда такая вежливая, а тут повернулась ко мне спиной и ушла… Итак, мы не пациенты, а гости. Этому здесь придается большое значение. Чай мне приносит одетая во все белое красотка, выглядит она как медсестра, но не хочет, чтобы ее так называли. Она прочла мне целую лекцию о качествах чая, перечислила шесть оттенков, которыми отличается сорт «флауэри орейндж пико» от сорта «конко», да, это была настоящая лекция. И цветы, цветы, повсюду цветы. Господь бог представлен здесь во всех ипостасях – католической, протестантской и даже православной… Поздно же я сообразила, что получение полковничьей пенсии зависело от того, был ли мой отец убит *?ли покончил жизнь самоубийством: если его убили, то право на пенсию несомненно, если покончил с собой, право сомнительно… Вспоминаю моего меньшого брата, которому сейчас было бы за пятьдесят, – вероятно, он тоже стал бы полковником. Как он умел скакать на лошади, а как стрелял! Выстрел – и ворона падает с дерева или с проводов. Ну а моему отцу сейчас было бы чуть не девяносто. Он был отнюдь не плохой человек, а вот позволил же Пличу отравить свое сознание, поддался подстрекательству… Да, хотя мы тут считаемся гостями, оплачивает все в основном больничная касса, так что мы в некотором роде братья по кассе. Блаукремер не так-то щедр, как его изображают, его вторая жена, Труда, тоже не имеет детей – хотела бы, да не получается. А я ни разу не рискнула, так никогда и не ощутила в себе нерожденную жизнь… слишком много видела рожденной жизни и – повешенной. У нас ни в чем нет нехватки, всё к нашим услугам, даже любовь: меня это не волнует, но те, что помоложе, получают славных молодых мужчин, вежливых, нежных, а если кто захочет, то и пылких, преданных студентов и ухарей-солдат. Значит, моя сестра Кристина тоже перешла в мир иной. Как это у нее хватило терпения прожить с матерью целых сорок лет? Нет, я не сержусь на нее, хоть она и дала ложные показания о моем изнасиловании: молоденькая поруганная аристократка – это слишком хорошо укладывалось в нашу легенду. Вообще-то мы никогда не относились к клятвам серьезно, поднимали руку и произносили, смеясь: «Клянусь богом». С первого взгляда Блаукремер произвел» неплохое впечатление. Сначала он появился в группе депутатов, а вечером пришел уже один. Когда он постучал в дверь и вошел, я поняла, что дело принимает серьезный оборот. Он умный, но, случается, ведет себя и непосредственно, недурен собой: высокий, смуглый, прямые брови, – хотя вот рот и руки его мне не понравились! Руки я разглядела только потом, иначе ответила бы «нет», когда он, еще не переступив порог, сказал: «Элизабет фон Бляйбнитц, хотите ли вы стать моей женой? Завтра я опять зайду». И ушел. Тут мать запричитала: «Прими его предложение, прими, и мы переедем на запад. Он хорош собой, с высшим образованием, адвокат, пользуется влиянием, он поможет нам получить компенсацию за потерю имущества, ну пожалуйста, Лисбет, согласись, и мы обойдемся без этих ужасных Плоденховелей». И я дала согласие, не разглядев его рук. Действительно, дела с пенсией и компенсацией уладились быстро, а я, став женой Блаукремера, переехала в дом его родителей. Семья была зажиточная, отец – человек дельный: хоть и был адвокатом, он вдобавок содержал и ресторан, в задней комнате которого, в темном уголке, договаривались о предстоящих процессах, согласовывали свидетельские показания, в том числе в уголовных делах, причем порой в этом участвовал сам судья. Смех, настоящая комедия из крестьянской жизни. Она была ничуть не похожа на комедии, которые мне довелось пережить. Зато в сале мы, во всяком случае, не испытывали недостатка, и я клюнула на фольклор, духовную музыку, фимиам, танца, пиво, причем, надо сказать, никто и не пытался меня одурачить, я сама подалась. (В дверь громко стучат.) Войдите!
Входит Эберхард Кольде; ему за тридцать, он хорошо сложен, модно причесан; на нем белая сорочка, белые брюки и белые туфли, походит на врача, но видно – к медицине отношения не имеет.
Я ничего не заказывала.
Эберхард Кольде. Я не официант, я…
Элизабет Блаукремер (прерывая его; со смехом). Представляю себе, кто вы, но на всякий случай не скажу – вдруг я ошибаюсь, а мне не хотелось бы вас обидеть.
Эберхард Кольде. Я терапевт и не вижу тут ничего оскорбительного.
Элизабет Блаукремер. Полагаю, что вы врачуете определенные разновидности женских страданий. Но я этим не страдаю. Вы милый юноша, а мне уже за пятьдесят, и я могу себе позволить называть вас так. Очевидно, вам поручено помочь мне обрести гармонию – сделать меня, ну, скажем, счастливой.
Эберхард Кольде. Ваши проблемы мне известны, я просмотрел вашу историю болезни. Боюсь, однако, что вы сводите мою терапевтическую деятельность к занятию, которое не соответствует ни моим намерениям, ни подготовке, ни способностям. Мы можем побеседовать, например, о Стивенсоне, которого вы столь цените, или о Модильяни, которого, насколько мне известно, вы тоже любите.