Эрика. Эта история как раз и доказывает твою чистоту. Пять дней затворничества в академии – и вдруг эта женщина с таким бюстом, ее подослали, чтобы втянуть тебя в скандал, а она, она хотела сделать с твоей помощью карьеру… ах, Герман, это же доказывает, какой ты невинный. Ее специально настропалил Хальберкамм и послал к тебе в келью.
Герман. Ну, а Карл, маленький граф, который живет с нашей новой служанкой, что о нем скажешь?
Эрика. Он мне как сын, которого у меня никогда не было, или как младший брат, который у меня был и которого они убили. Когда мы познакомились с Карлом, мне было сорок восемь, ему двадцать четыре, и, между прочим, он – что угодно, только не сердцеед. Но обаяния в нем… ах, Герман, втайне… нет, я никогда бы этого не сделала.
Герман. По возрасту он, пожалуй, скорее брат, чем сын.
Эрика. Когда он родился, мне было двадцать четыре. Странно вот что: ты любишь его первую жену не как дочь или сестру.
Герман. Я люблю ее как мужчина женщину.
Эрика. Сегодня вечером у тебя с ней свидание. Что же, она преодолела «рояльный шок» и снова хочет играть с тобой в четыре руки? Вариации Шопена?
Герман. С того дня она не прикасалась к роялю… нет, я должен ее предостеречь, не то она наделает глупостей…
Эрика. Она собирается уйти от своего Гробша? К тебе? С тобой?
Герман. Ах, Эрика, сам не знаю, люблю ли я ее… то ли потому, что у меня нет никаких шансов, то ли от страха, что какой-то шанс может быть. Я на тридцать лет старше… Нет, она влюбилась в одного кубинца и хочет с ним уехать. На Кубу.
Эрика. Ева Плинт – на Кубу? Странно, Катарина тоже собиралась на Кубу… Что им там надо?
Герман. Им просто хочется отсюда уехать, но они не знают куда. Катарину я могу понять: десять лет прислуживала здесь официанткой во всех домах при самых разных обстоятельствах. От такой жизни сбежишь. А тебе не хочется сбежать?
Эрика (кивает; усталым голосом). Хочется, но я знаю, что бежать мне некуда, значит, придется остаться. Здесь не моя родина, но мой дом. Здесь много людей, которые мне по душе и с которыми не хотелось бы расставаться. Жить в другом месте я не смогла бы… И хочется уехать отсюда и хочется остаться с тобой… В тебе еще так много от того милого, застенчивого юноши, которого я когда-то позвала в свою комнату… Что же до Карла, то, к удивлению, его судьба меня ничуть не волнует: буду я рядом с ним или нет, уже не имеет значения.
Герман (берет газету). Читала, что случилось ночью у Капспетера?
Эрика. Да. (Помолчав.) Странно: сейчас меня не так ужасает то, что он сделал со своим роялем… И опять подозревают Карла?
Герман. Подозрение автоматически падает на него. Надеюсь, у Карла есть алиби.
Эрика (смеется.) Наверняка есть. Даже не сомневаюсь. Десять минут назад я видела его в бинокль: он сидел на ступеньках своего фургона с чашкой кофе в руке и читал газету. Вид у него был вполне бодрый. (Тихо.) Вам его не прижать, даже если он будет в ваших руках… ведь вы же ничего не смогли с ним сделать, когда он был в ваших руках и ему грозила тюрьма.
Герман. Кундт ненавидит его, хотя и не знаком с ним, а Кундта ты знаешь. Между прочим, ты ошибаешься, говоря, что Кундт голодал, как и мы. Он никогда не страдал от голода, и в этом было его преимущество перед нами, у нас вечно слюнки текли, у него – никогда. По сей день никто точно не знает, где он был и что делал на войне. По неподтвержденным слухам – был в Италии.
Эрика. Да, я знаю его, и не только в том качестве, о котором говорила. Я не забуду минуты, когда он впервые появился в нашей мансарде в Дирвангене после дискуссии в Пфархайме. Он сказал тебе, что единственно стоящее занятие сейчас политика, она выгоднее юридических наук и любой коммерции. Старые нацисты трясутся от страха, вы же молоды и абсолютно благонадежны. Власть валяется под ногами – нагнись и возьми, политика все равно что брошенный, но совершенно исправный завод, с которого сбежало начальство. Он должен снова заработать, возобновить производство. Кундт сказал также, что испуг старых нацистов сейчас ценится на вес золота. Ты дал согласие, и все завертелось, особенно после того, как включился этот американец Брэдли. На завтрак у нас появились яйца, настоящий кофе, квартира стала чуть побольше, затем совсем большая, ты быстренько сдал экзамены, еще быстрее получил диплом, и вот наконец собственный дом и должность ландрата в Гульбольценхайме – второй дом. Завод «Политика» заработал, продукция шла полным ходом. Потом появились Блаукремер – этот был нацистом – и Хальберкамм – тот не был нацистом, Кундт все это ловко повернул. И Бингерле, которого вы теперь иначе как в среднем роде не называете, был ни то ни се, просто жадный щенок… Ну вот, Герман, пожалуй, хватит. Я не ослышалась ночью – министром станет Блаукремер? Так?
Герман. Плуканский отпадает – на него появились разоблачительные материалы, которые больше не удастся утаить. Из времен оккупации Польши. Его ничем не прикроешь.
Эрика. Сколько же поляков и евреев он погубил?
Герман. Ни одного. Он обделывал весьма темные делишки с партизанами. И свалить его хотим не мы, а поляки, в общем, какая-то авантюрная история.
Эрика. И министром вам надо поставить Блаукремера? Непременно его? Герман. Вопрос решенный. Плуканский из игры вышел.
Эрика. Но Блаукремер? Это же немыслимо! Есть вещи, которые просто нельзя допускать. Ведь вам известно, что он сделал со своей первой женой, с Элизабет, и что творит со второй, Трудой… он же из породы насильников – для меня, во всяком случае, это несомненно.
Герман. Он и с тобой пытался…
Эрика. Нет, не пробовал. Иногда посматривал на меня, словно ему не терпелось… а мне достаточно было взглянуть на него, ей-богу, бросить один лишь взгляд, как у него начинали дрожать руки. Это было еще в Гульбольценхайме, с тех пор – нет. Я бы таких типов душила своими руками. Боже мой, Герман, ну почему такой должен стать министром?
Герман. Кундт называет это «раздвигать границы допустимого все шире и шире». Если Блаукремер станет министром и общественность с этим смирится, то…
Эрика. То в один прекрасный день она смирится и с Кундтом. А ты?
Герман. Не бойся, я не такой, как они, и таким не стану. Я паук, который плетет паутину, но не паутина. Плуканского действительно больше использовать нельзя. Мы звали его Румяным Яблочком, а яблочко-то прогнило насквозь…
Эрика. Ага, если срок Яблочка истекает, значит, надо брать Блаукремера, хотя каждый знает, что это яблоко гнилое? Да, метко выразился Кундт – «раздвигать границы допустимого».
Герман (устало). Я ничего не мог поделать, ничего…
Эрика. А Бингерле, что ждет его? Когда те трое захохотали, их смех звучал как грохот падающей гильотины. А ты тогда притих… полагаю, что хитрое Бингерле успело припрятать парочку документов прежде, чем их утопили или сожгли.
Герман. Он перестарался. Брал деньги у нас, брал у других, а когда решил взять у третьих, его сцапали и – в кутузку. Но уличить Бингерле ни в чем не смогли, сегодня его выпустят из тюрьмы. Нам нужны документы, а не он.
Эрика, А если бы он остался за решеткой? (Герман смотрит на нее вопрошающе и вместе с тем многозначительно.) Ты прав, и там он не в безопасности, в тюрьмах столько самоубийств… Но все же ты мог бы его предупредить, что начальник тюрьмы в Плорингене Штюцлинг – твой старый однокашник. Он тоже вечно голодал и студентом иногда забегал к нам перекусить, а если ты угощал его вдобавок парочкой сигарет, он чувствовал себя миллионером.
Герман. Бингерле достаточно предупреждали. Он знает, в чем дело.
Эрика. И знает, что это может стоить ему жизни?
Герман. Должен знать. Он игрок и ставки делает крупные.
Эрика. Одного я не поняла ночью. Вы говорили о каком-то графе.
Герман. Это старый трюк Кундта, да ты знаешь. В щекотливых делах он старается прибегать к услугам какого-нибудь графа, желательно молодого, энергичного, благородной наружности и по возможности обладающего быстроходной машиной, а еще лучше – самолетом.
Эрика. Почему же не князя или принца?
Герман (смеется). Поразительно, однако «граф» звучит лучше «князя» или «принца». Наверное, все дело в букве «а». «Граф» звучит сильнее, я бы сказал, внушительнее… «Его светлость» напоминает оперетту, в этом чувствуется безвкусица…