Оказывается, была она не пустым местом, она занимала какое-то пространство, мешала другим. Хорошо, что она поехала к Ивану и Ленке. Заставила себя выйти из дому, из проклятых этих пустых голых стен. Тут пустота от пола и до потолка, от стены до стены. Пустота всюду, куда б она ни зашла: в любую из трех комнат, на кухню ли, в просторный ли коридор. Только дети умели прогнать пустоту. Но они инстинктивно сторонились матери: ее ласки излучали горечь, а глаза пугали. Наверное, из глаз ее тоже смотрела пустота. Поэтому дети избегали ее взгляда. А может, они чувствовали, что ей больно, и им было стыдно за свое бессилие: не знали, как ей помочь.
И все-таки помогали. Пока они не спали, она старалась быть возле них. И даже свою работу, требующую сосредоточенности, делала за одним столом с сыновьями, когда они учили уроки или рисовали. Пустота боялась детей. Но стоило оказаться одной, набрасывалась на нее, окружая плотной, тягучей наволочью, мгновенно лишая сил, проникая в грудь, под сердце, и оно замирало в томительном падении в бездну — в пустоту. Так бывает на качелях, но там — это сладостный миг ужаса, как раз потому, что миг, а здесь сердце тосковало и маялось, предчувствуя бесконечность этого падения в пустоту, пустоту, пустоту…
Так открылся ей смысл одного древнего проклятия.
«Ах, чтоб вам пусто было!» — так, бывало, приговаривала бабушка, гоняя кур с огорода или досадуя на сбежавшее в печи молоко… Такие безобидные в устах ее доброй бабушки слова, и казалось тогда, вовсе лишенные смысла.
Потом и в сказках встречалось: колдуньи — злые — бормотали: «Пусто вам! Пусто вам! Пусто вам!» Становилось жутко, хоть и непонятно: от чего жуть? Пусто ведь…
И в голову не приходило, что и бабушкино смешное ворчанье — из тех же, колдовских, заклятий…
Сухо шелестящие звуки, тени чьих-то давних бед, отлетевших дней… Теперь они совпали с ее болью, и она узнала их… Значит, с кем-то это уже было, и так давно, — до древних сказок… Было. Все было: «Чтоб тебе пусто было!» Над каким пепелищем, в чей плач вплелось это первый раз?
Ненасытная пустота тянет, сосет из нее все силы. К утру, не забывшись сном ни на минуту, она не может шелохнуть и пальцем. От кистей рук к плечам бегут колючие мурашки, вызывая озноб, ноги деревенеют. Будто засыпана толстым слоем песка, раздавлена тяжкой мертвой силой. Оказалось, душевная боль — просто боль, болезнь, немощь тела…
Ну нет! Она рывком скатывалась на пол с низкой тахты, держась за стулья, стены, тащилась в душ. Горячая вода спасала. Разгоняла кровь. Она думала: не будь душа, она бы просто умерла в один из дней.
Дети спали в соседней комнате. Сначала она младшего, первоклассника, клала с собой. Но видела, что ему беспокойно с ней. Ей все время хотелось прикоснуться к нему, взять за ручку. Это тревожило сына, он ворочался, бормотал теплыми припухшими губками. И пришлось поставить ему раскладушку в комнате старшего брата.
Если бы она работала, ходила на службу, как все, как раньше… Наверное, все бы шло иначе, не так. Может, и хуже, но не так. Хуже, чем сейчас? Скажет же… Все оборвано, отрезано: старые друзья, работа, привычные, уютные улицы их старого города — все позади… Будто кто-то нарочно с тайным злорадством высадил ее, как подопытного кролика, в эту совершенную пустоту, лишив сразу прежнего обжитого мира, чтобы ничто не отвлекало ее внимания от фантастической картины превращений, происходящих с ним, ее любимым. И с ней самой.
Дети спали в соседней комнате… Черным холодом дышали незашторенные, неутепленные окна. Огромные, как паруса, стекла даже не замерзали. Город тяжко ворочался, по-ночному глухо гудел там, за каналом, далеко от их района-новостройки. Она прислушивалась, ждала, когда внизу ухнет дверь. Потом железно забрякает лифт. Потом шаги по длинному холлу к их двери… Вот… ключ… щелчок выключателя и полоска света под ее дверью. Квартира полнится привычными звуками: человек ходит туда и сюда — на кухню, в ванную, — готовится ко сну. Иногда ей казалось, что там — чужой человек. Иной раз — что там чудовище. Ее бил озноб страха. Но иной раз он, ее муж, приходил, когда она еще не ложилась. И она заговаривала с ним. Но он теперь понимал лишь простейшую, бытовую азбуку. Как иностранец, научившийся необходимейшим понятиям: «Хотите есть?» — «Да, пожалуйста». Или: «Нет, спасибо, я ужинал…» — «Что нового?» — «Да ничего… В автобусе — холод». — «Почему сегодня раньше?» — «Голова болит». А если поздно, он отвечал, что работал. Как всегда, нажимая на «р». «Рработал». И с вызовом. Однажды она спросила, где можно работать до двенадцати ночи. Он ответил, что у него есть где. А она уже не имела права ни возмутиться грубостью ответа, ни расспросить подробнее. Он сразу определил их отношения, сказав ей, как только она с детьми приехала сюда, к нему в Москву, что разлука их не прошла даром: он увлекся женщиной, а значит, к ней, жене, не может относиться по-старому. Что сейчас вся их дальнейшая жизнь зависит от того, как будет вести себя она, его жена. Она должна подождать… Ну… а если… если у него не пройдет… Но она должна помнить, что у них дети. Если б не было детей, сказал он, то и думать бы нечего, разошлись, и все. В разные стороны. Но вот — она же видит, что он привез их сюда, а ведь мог бы… Она должна чувствовать ответственность, она должна помнить, что он любил ее тринадцать лет, а теперь пусть любит она. Она должна…