— Маруся, — строго, как на уроке, спросила Катя, — почему не уйдешь от него?
— Убьет, — последовал глухой ответ в подушку.
— Уезжай!
— Куда?! — вскинулась Маруся. — А жить где? Кому я нужна? Квартиру этому кобелю оставить? Лучше сама сдохну.
Катины попытки придумать, как сказать Марусе, чтоб поняла она, какая все это ерунда — квартира и прочее — по сравнению с личной свободой, смял и развеял сын Михаил. Михаила — эдакое полешко с прибинтованной головкой — внесла сестра, держа на сгибе локтя, как галантные кавалеры в кино из прошлой жизни держали шляпы: слегка отведя локоть в сторону. В другой руке у сестры была клистирная кружка.
— Вот, кому ребенка, а кому клизму, — проговорила тетя Клава весело. — Готовься, Катюха! Твой час!
И то самое — близорукое и высокомерное — счастье, спугнутое было Марусей, обрушилось на Катю водопадом, обвалом хрустальным, отгородив ее невидимой, но непроницаемой стеной от Маруси, тети Клавы и даже сестры, склонившейся над ней с нежностью матери и подкладывающей ей под бок Мишаньку, Мишоныша, Мишку-зверушку, Мышку-норушку, Махонького, Мишутку, как приговаривала беззвучно Катя, разглядывая все еще красненькую мордочку своего четырехдневного сына.
Она провела пальцем по его горяченьким нежно-пухлым и словно бы замшевым щечкам, по влажному лобику, вокруг толстеньких темно-красных губок, выпяченных, как у негритенка. Почувствовав прикосновение, губки сразу пришли в движение, и все личико вдруг по-стариковски сморщилось, задрожало, будто от ужасной обиды, и Мишка заорал.
Счастливо расхохотавшись, Катя вложила сосок в его жадную темно-красную пасть, и ребенок, хакнув, как дровосек, принялся сразу сильно тянуть, сосать, причмокивая иногда впустую, когда не успевал прижать сосок языком.
Личико его сразу расправилось, бесстрастно застыло, бровки, а скорей пока лишь места для бровей, поднялись, взгляд огромных глазищ с яркими белками — сестра говорила, что еще не видела младенцев с такими большими глазами, — сосредоточился на чем-то своем, тайном, известном только ему, младенцу. Теперь это был взгляд мудреца. Наверное, он просто прислушивается, как бежит молочко у него по горлышку, смеясь про себя над Мишкой-мудрецом, думала Катя. И все всматривалась, всматривалась в мордочку сына, ясно различая под смешными пухлыми чертами лицо Олега. И это было чудо, что от нее отделился ребенок, повторяющий не ее саму, а совсем другого человека, которого — ведь было же такое время! — она и не знала никогда! Первый сынок — Антошка — походил на нее, и это было понятно и естественно: он вышел из нее и походил на нее. А тут… Просто чудо, волшебство. И Катю томило, изводило желание скорей попасть домой, к Олегу, вместе с ним рассмотреть Мишутку, сравнить их обоих — отца и сына. Она радовалась своему томлению, как радовалась всему, что с ней происходило во время этой второй беременности. Это не то что в первый раз. Теперь она все знала сама. И радовалась каждому знакомому признаку, и, как могла, преодолевала всяческое неудобство и собственные капризы, относясь к себе со строгостью естествоиспытателя. Когда на нее вдруг напал необъяснимый страх перед поездками на автобусах и троллейбусах, она сказала себе: «Это просто ты за малыша боишься, это неосновательно» — и ехала куда надо, унимая сердцебиение и замирая в ужасе при каждом повороте машины.
Мишкин час пробил рано утром. Прислушиваясь к себе и ожидая повторения боли, Катя улыбалась счастливо, еще не открыв глаз. Ждала повторения, чтоб не ошибиться, но и так знала: не ошибается — началось.
Вдруг проснулся Олег, хоть она не пошевелилась, обнял ее, зарывшись носом ей за ухо, в шею, пробормотал сонно: «Что-то случилось? Тебе больно?»
И она не удивилась его чуткости, ответила: «Началось». Олег замер как подстреленный, и вдруг она ощутила что-то теплое, мелко-щекотное на шее: Олег плакал, все сильнее сжимая Катино плечо и вжимаясь лицом в ее шею. Она поняла его и зашептала, целуя мокрые глаза, щеки: «Ты что! Я нисколько не боюсь! Дурачок! Олежка!»
«Мне так тебя жалко, — ответил он. — Я во сне почувствовал, как тебе больно… А тут ты говоришь — началось…»
Они пошли в больницу пешком. Весенняя грязь на глинистой дороге замедляла шаги. Приходилось останавливаться, чтобы переждать очередной приступ боли, и Олег мучился, кажется, больше Кати, когда видел, как всплывала в ее глазах терпеливая улыбка, и глаза от этого становились такими кроткими, что у него щемило сердце, а живот невольно поджимался. «Вдруг не дойдем?» — замирал он от ужаса всякий раз… Но верил: она знала, что делала, когда отказалась вызвать машину. А потом они опять шли, клонясь навстречу весеннему студеному ветру с Амура, и Катя говорила, что чувствует, как будет хорошо и, наверное, легче, чем в первый раз.