Тоня была терпеливая женщина. И не случись в ее жизни такого долгого перерыва — спокойного времени, — не доверься она надежде, легко перенесла бы эту весть об Антоне…
Она потому замолчала и не отозвалась больше на слова подруги, что почувствовала, как сердце ее залила нестерпимая тягучая боль.
Тоня умела терпеть и нестерпимое. Однако тут было что-то такое, чего она еще не знала. Она испугалась и удивилась, прислушиваясь к своему нутру, к сердцу. И от удивления перед этой болью широко открыла глаза. Подруга, увидев этот незрячий, обращенный в себя взгляд, тихонько вскрикнув, кинулась за сестрой, за врачом, за кем-нибудь, кто помог бы, спас бы… Но в воскресенье на всю больницу один дежурный врач.
Пришла сестра, поняла, что и правда с больной плохо, и побежала искать дежурного, бросив подруге: «Не трогать ее, не давать ни вставать, ни ворочаться!»
Этот приказ слышала, конечно, и Тоня. И он помог ей. Поняла, что худо дело, что вот сейчас и придет конец всему. А ведь нельзя ей… Никак нельзя… Ведь у нее Алеша… Кто станет беречь его там, в армии? Там море. Океан. Мировой океан. Валы до неба. Мало ли что… Если не беречь его матери. Если вместо нее, вместо ее сердца, будет пустое место… Раз — и оступится сын… В пустое-то место…
Тоня крепко закрыла глаза, чтобы там, внутри нее, в темноте кромешной, затухла боль, как огонь без воздуха. Задохнулась сама в себе. Потому и закрыла глаза покрепче, но, однако, без натуги, помня слова сестры…
«Нельзя… Нельзя… — уговаривала она сердце. — Нельзя нам. Потерпим. Сейчас будет легче. Будет, будет! Не впервой…»
А подруга тихонько тряслась, обхватив себя руками, не смея ни встать, ни отвести глаз от Тониного темного лица. Ей казалось, что Тоня умирает или уже умерла — глаза-то закрыла…
Откуда ей было знать, что это Тоня боль свою убивает. Что нисколько не переживает она больше за Антона, его буйство и позор, напрочь забыв рассказ о нем. Вообще о нем.
Закрытые плотно Тонины глаза видели сейчас совсем другое. Как будто весна, май и их яблоня вся в цвету. Цветет она, заливается бело-розовым, гудит шмелями и пчелами. Они по грудь и по толстенькое брюшко зарываются в пенные цветы, выбираются оттуда, помогая себе крылышками, все в пыльце, тяжелые от взятка, и так их много, что кажется, сами цветы — живые, шевелятся…
А под яблоней видит Тоня своего Алешу. Он в морской форме, и так ему идет синий воротник с белыми полосками по краю! Он облокотился о штакетник и смотрит, улыбаясь, на окна их дома. Он вернулся. Он на побывку пришел, а может, уж и насовсем.
МОЙ АНГЕЛ
(Монолог влюбленного)
Я не чувствую в себе отваги. Для отваги нужно отчаяние. Не знаю, конечно, может, так не для всех. Но для меня непременно отчаяние предшествует волне отваги.
Отвага мне нужна, чтоб сделать решительный шаг: порвать с прежней жизнью. Будь я моложе лет так на двадцать, о чем, как говорится, и речь. Собрал чемоданишко, а еще лучше — рюкзачок и покатился по свету. Возьмут и в Братске, и в Гжатске. Хочешь — по своей профессии: я учитель литературы; могу и в воспитатели пойти, в общежитие, тут и с жильем сразу все решится. Нет проблем. Могу и в бригаду: хоть к бетонщикам, хоть к землекопам, хоть к каменщикам. Многое могу… Но я увлекся — не могу, а мог. Мог…
Да, совсем другой коленкор получается, когда переступишь через пятьдесят. Роковая черта.
Кажется, какая разница, если сорок девять? А разница! Совсем не то, что, например, девятнадцать и двадцать. Хоть тоже солидно: разменял третий десяток. Ну и что, что разменял? Разменял, а в печенке и в селезенке ничегошеньки не ворохнется.
А вот пятьдесят… Это да-а… Это полвека… Переживи-ка поди. Но не в сознании одном беда. Не век один — пополам: тебя всего будто переехали. Трактором. Вот сердце. Оно и раньше у меня трепыхалось при физической работе или если за автобусом к остановке припустишь. А теперь, после юбилея, и просто так перебои. Или грипп. Бывало, отболел, и — как с гуся вода. А после перевала ровнехонько через месяц очередной грипп кончился для меня радикулитом. Сбил с ног в буквальном смысле слова. Стоял здоровый человек на своих ногах, слегка наклонился — убрать с дороги табуретку, и вдруг — бум! — как говорит мой внук, человек уже на полу без сознания. Страшный электрический удар — разряд в поясницу — сбил меня с ног.
Очнулся уже на своей кушетке, с которой сбросили весь поролон. Лежу на голой фанере, прикрытой простыней, а надо мной склонился здоровенный верзила в белом халате: морда широкая, как у тигра, а в руках держит шприц с капелькой светлой на конце — эдакий змеиный зуб с ядом. А руки у тигра… Брр! Огромные, в рыжем волосе, мясистые… У меня сроду таких не было. Ни в двадцать, ни в тридцать лет. Ну палачище! Девичьей красы, подумал я почему-то. И тут же поймал себя: еле глаза разлепил, а мысли сразу вбок! В левый бок, заметьте… Ах ты, задохлик!