Немыслимо, чтобы человек, высказывающий подобные взгляды, мог быть настолько груб, как его изображали и изображают до сих пор. Хотя в некоторых случаях, как, например, в отношении королевы Луизы в Тильзите, в отношении мадам де-Сталь и мадам де-Шеврез, а также, может быть, в отношении той или иной дамы своего двора он и вел себя далеко не безупречно, но эти исключения никоим образом не составляют правила. Причины этому совершенно иного происхождения. Он не любил женщин, вмешивающихся в политику, не любил женщин типа синего чулка, ни женщин с прошлым или намеревающихся создать себе таковое. «Пускай лучше, – говорил он статскому советнику Редереру, – женщины занимаются рукоделием, чем точат свой язык, особенно если они хотят вмешиваться в политику… Государства гибнут, как только женщины забирают в свои руки общественные дела. Франция была погублена королевой (Марией-Антуанеттой). Что касается меня, то мне достаточно, чтобы моя жена захотела чего-нибудь, чтобы я сделал как раз наоборот». Так же и в другом случае, а именно когда он пустил по Европе знаменитый 29-й бюллетень Великой Армии, он писал: «Находящиеся в Шарлоттенбурге бумаги докажут, насколько несчастны те правители, которые поддаются влиянию женщин в политических делах».
Поэтому-то ни королева Луиза, которая со своей ангельски чистой красотой казалась ему весьма привлекательной, ни умная мадам де-Сталь ничего не могли добиться от него.
Нам хочется быть справедливыми к французскому императору. Ему, который беспрестанно был занят все новыми и новыми планами, которого часами серьезная работа держала в его рабочем кабинете, необъятный гений которого рождал все новые, все более поразительные проекты и приводил их в исполнение, ему оставалось слишком мало времени заниматься женщиной и ее особенностями. Короткое время его юности, которое он употреблял, так сказать, на теоретическое изучение женщины, было слишком недостаточно, чтобы сделать его знатоком в этой области. А на практике он ничего не мог изучить, так как он не был соблазнителем женщин. Для этого тоже нужен досуг, а его у Наполеона не было никогда, даже в бытность его лейтенантом. Работа была его стихия. Ему некогда было ознакомиться с вкрадчивым языком обольщения, со всеми тонкостями и изяществом обширного эротического словаря, со всем тем, чего ищет и чего требует женщина в любви. Вот почему у Наполеона, в сущности, никогда не было настоящей возлюбленной.
Если же у него иногда оставалось свободное время, которое он мог уделить женщине, то он долго не раздумывал, а шел прямо к цели, без обиняков и без сентиментальных прелюдий. Работа, слава – вот что было прежде всего. Оттого-то он однажды в Италии прогнал среди ночи шестнадцатилетнюю девушку, – «прелестную, как день», по словам Шатобриана, – как выбрасывают в окно нежный цветок, потому что, может быть, он занимает слишком много места на рабочем столе. Отсюда и его пренебрежение к тому чувству, которое делает, что сердцу становится тесно в груди. Отсюда та безжалостность, с которой он однажды заставил актрису Дюшенуа почти окоченеть в холодной спальне, ожидая его, и которую он тотчас же услал домой, потому что она рискнула напомнить ему о том, что ей холодно. Отсюда, может быть, и та нечуткость, с которой он не скрывал от Жозефины своих измен. Он сам рассказывал ей о своих приключениях и не терпел, чтобы она жаловалась. «Если мужчина изменяет, – говорил он, – то он может сознаться в этом без раскаяния; его измена не оставит на нем после себя ни малейшего следа. Женщина хоть сначала и посердится, но потом всегда простит; часто она при этом даже выигрывает. Не то бывает при измене женщины. Поможет ли чему-нибудь то, что она сознается в своей ошибке, не раскаиваясь в ней? Кто может поручиться, что ее поступок не оставил после себя следа? Беды тогда ничем нельзя поправить, и поэтому она не должна и не может делать того же самого, что делает мужчина. Впрочем, в этом различии между мужчиной и женщиной нет ничего унизительного для последней. Каждый имеет свои свойства и свои обязанности. Свойство женщины – красота, приятность, искусство нравиться; ее обязанности: преданность и верность». Свои же уклонения со стези верности он всегда любил оправдывать лишь словами: «Я не такой человек, как другие, и общепринятые законы морали и благопристойности неприменимы ко мне».